Полина Аронсон продолжает наблюдать за тем, что происходит в сознании и практиках людей «на полях карантина». На этот раз в наблюдениях принял участие Владислав Земенков.
Я сижу на высоком крутящемся стуле в какой-то лаборатории, вокруг меня собрались люди в хирургических масках и белых халатах. Они собираются отрезать мне голову и пришить новую. Все очень буднично, плановая операция. Мне приносят форму информированного согласия, я подписываю, анестезиолог достает шприц, и вдруг меня охватывает беспокойство: «Простите, а когда мне пришьют новую голову, мои знакомые меня еще узнают?» — «Это зависит от того, как пройдет операция».
Это сон. Какой-то сумасшедший механик запускает в моей голове этот артхаус едва ли не каждую карантинную ночь. Уже почти две недели, как я почти не читаю книги. Не смотрю кино. Не сижу в зуме, не слушаю подкасты, не подключаюсь ни к каким трансляциям. Вместо этого я сплю. Ни одно кино, ни одна трансляция, ни один роман не сравнятся с тем, что с середины апреля показывают в моей черепной коробке.
По вечерам я падаю в кровать с ощущением, что та субстанция, из которой я состою, — эта взвесь души и тела, имеющая возраст, паспорт, прописку, форму, размер и вес, — за день истончилась до прозрачности, до волокон и стала похожа на один из тех истлевших шелковых платочков, которыми когда-то давно был набит шкаф моей бабушки. Этот платочек должен весить не больше грамма — но, выключая вечером в спальне свет, я чувствую, что он ложится на меня, как бетонная плита.
Я засыпаю и сплю девять, десять, одиннадцать часов подряд. Вместе со мной, кажется, спит весь мир: мои друзья, знакомые, родственники, моя фейсбучная лента — чтобы с восьми утра начинать делиться увиденным. «За время карантина уже второй раз снился Хабермас, — сообщает знакомый социолог. — В этот раз своим коммуникативным действием он заставил меня прервать безалкогольный период пивом из “Икеи”, которое надо было собирать так же, как их мебель: кусок банки к куску, молекула к молекуле». Постом ниже еще одна сводка: «Снился сон, который я квалифицирую как коронавирусный: я в какой-то sci-fi-психушке для подростков, полубольная, растерянная, на вопрос “А тебя скоро выпустят?” соседка по палате отвечает: “Ну, может, месяца через два?”». Ниже еще: знакомой, с трудом заставившей себя встать к двум часам дня, «успели присниться английская королева, повешенные, слепой ворон, слежка КГБ и имя Вадим».
Сводки из больниц сменились сводками из спален, репортажи из научных лабораторий — репортажами с подушки. В Тель-Авиве, Нью-Йорке, Берлине, Москве, Петербурге граждане упоенно, самозабвенно, отчаянно спят: беспокойно ворочаются, вскрикивают во сне, пытаются разлепить глаза — но, разлепив их, так и не просыпаются.
Что толку пялиться в дурной сон за окном и в жидкокристаллическом экране — его, кажется, заело, он потерял сюжет, его герои износились. Мир собственных сновидений предлагает гораздо более разнообразные альтернативы — альтернативы, которые в мире, оскудевшем на впечатления и темы для разговора, принимают форму так называемых гетеротопий. То есть — мест, находящихся вне повседневности и действующих по особенным законам, одновременно подчеркивающим и отрицающим привычный порядок вещей. Фуко относил к гетеротопиям кладбища, ярмарки, дрейфующие в море корабли и другие места, требующие специального пропуска на вход и выход (от официального удостоверения до карнавального костюма) и подразумевающие собственные правила поведения или даже свой особенный язык. Катапультироваться в гетеротопию удается тогда, когда рвется привычный ход времени и нарушается — сознательно или в силу внешних обстоятельств — «нормальная» последовательность ежедневных действий, «нормальный» ход событий.
Трудно представить себе разрыв времени более ощутимый, чем наступивший на неопределенный период карантин. Корабли, ярмарки, даже кладбища — все эти места сидящему в самоизоляции горожанину сегодня недоступны. Зевнув, он закрывает глаза и отправляется жить в сны — единственное место, где сегодня еще не наступила «новая нормальность», а царит привычная «старая ненормальность» — просто слегка переформатированная. «Целыми снами шляюсь по блошиным рынкам в городах дальних, нахожу внезапное и ненужное и уж так радуюсь и тут же теряю», — пишет Полина Барскова. И заключает: «Мне не хватает бесцельности».
Подсознание отчаянно вытаскивает на поверхность Атлантиду утерянного мира, чтобы вернуть свойственные этому миру чувства — чувства, покинувшие нас на время санитарно-эпидемиологического заключения. Таков психологический механизм карантинных сновидений. Социологически, впрочем, любопытен не столько взрыв самих снов, сколько взрыв их публичного обсуждения. Не только сны вернулись в усталые головы — но и обсуждение снов вернулось в публичный дискурс.
К снам, которые с наступлением ХХ века стали объектом сугубо психотерапевтического анализа, вновь вернулась социальность. Сон на карантине стал не только одним из симптомов состояния глобальной тревожности, но и частью социального действия, местом, формирующим идентичность, статус, траекторию мобильности субъекта.
В литературе и искусстве от античности до модернизма то, о чем ты спишь, и есть ты, твои сны характеризуют тебя так же, как твое платье и твой годовой доход. Во сне у литературных героев той поры формируются — или проявляются — ценности, установки, политическая платформа. Риторическая роль снов и их влияние через литературу в буквальном смысле трансформировали социальную реальность. Блуждания сновидца Данте с Вергилием по аду и чистилищу привели к революции средневекового сознания и повороту к принятию человеческого в человеке. Несколько веков спустя сны Веры Павловны — а главное, их бурное публичное обсуждение — станут сюжетной основой для формирования новой социальной реальности.
Юрий Лотман писал о сновидениях в «Культуре и взрыве»: «Сон — это семиотическое зеркало, и каждый видит в нем отражение своего языка. Основная особенность этого языка — в его огромной неопределенности. <…> Сон воспринимался как сообщение от таинственного другого, хотя на самом деле это информационно свободный “текст ради текста”. <...> У сна есть еще одна особенность — он индивидуален, проникнуть в чужой сон нельзя. Следовательно, это принципиальный “язык для одного человека”». Понимание которого «требует присутствия переводчика». Разговор о сне, перевод языка сновидений на языки человеческого общения Лотман интерпретирует как «уменьшение неопределенности и увеличение коммуникативности».
Чего, как не уменьшения неопределенности и увеличения коммуникативности, желает запертый в четырех стенах может-заразный-а-может-и-нет человек XXI века! Человек берет смартфон и делится своим сном с френдлентой. Важно понимать: разговор о сновидении на Фейсбуке — это совсем не то же самое, что разговор о нем же на кушетке. Терапевтическое герметично, автореферентно. Публичное же, наоборот, обращается к читателю или слушателю не с целью интерпретации сна — а с целью признания сновидца в блеске всего его культурного и социального капитала. В конце концов, не каждому приснится Хабермас, да еще и два раза подряд! Публично рассказанный сон — это тщательно отполированный look. Не имея возможности сходить туда-то и случайно встретить такого-то — тем самым маркировав свое место в мире, — мы сообщаем миру, где побывали и кого встретили во сне. Подруга пишет:
«Вчера привиделось, что я на московских горбатых улицах/бульварах в паре с одним фейсбучным другом, который теперь такая знаменитость, что тэгать его уже неудобно, работаем корреспондентами “Эха Москвы”. Пришли чего-то снимать по поручению Венедиктова и ведем себя как нормальные журналисты: увидев, что еще не началось, не выясняем, что за событие (я так и не узнала, но, наверное, инаугурация опять плюс митинги), находим ближайший паб и стремительно выпиваем».
Такой сон, рассказанный в соцсети, — аналог каминной полки в гостиной: расставленные в приватном, даже интимном пространстве намеки на жизнь субъекта за пределами дома — фотографии со знаменитостями, приглашения на торжественные открытия и закрытия, дипломы о том и о сем. Это карта той внекарантинной геторотопии, где — на самом деле — и живет сновидец. На самом деле — значит, вне карантинной реальности, вне вакуума самоизоляции.
Отдельный жанр — «ковидные» сны, то есть сны, навеянные новостями о вирусе и сюжетно сформированные вокруг него. В них фигурируют врачи, справки, симптомы болезни, нередко — смерть от нее. Сны — как им и положено — абсурдны, безумны, непоследовательны. Однако их обсуждение ничем не отличается от обсуждения сюжетов в новостях или документальной хроники чьей-то личной жизни. Вот ничем не болеющий человек пишет, что видел во сне себя в больнице, брошенного умирать от коронавируса в боксе-одиночке. Несколько комментаторов желают доброго здоровья, другие быстро уходят в обсуждение реалий российских инфекционных отделений: вон там боксы получше, а вон там похуже, а туда вообще не ходи! «Постойте, но я же совсем здоров и вообще дома, на диване!» — кричит вслед дискутантам сновидец — но его уже не слышат, разговор уже о другом… Или вот страшный сон об огромном шприце: три десятка комментариев в одной ветке, прививочники против антипрививочников, сновидец едва успевает уворачиваться.
«Во время сна человек держит вокруг себя нить часов, порядок лет и миров. Он инстинктивно справляется с ними, просыпаясь, в одну секунду угадывает пункт земного шара, который он занимает, и время, протекшее до его пробуждения; но они могут перепутаться в нем, порядок их может быть нарушен <...>, и в первую минуту по пробуждении он не узнает часа». Подобно герою Марселя Пруста, засыпая в мире, охваченном коронавирусом, мы упорно продолжаем просыпаться не там, где заснули, и не тогда, когда рассчитывали: за то время, что мы спали, цемент неопределенности успел еще больше загустеть; выяснять, какое именно тысячелетье на дворе, бессмысленно — ведь, судя по всему, оно бесконечно.
Самое лучшее — вовсе не просыпаться. К черту вебинары и йогу на дому, к черту продуктивность и принудительное бодрствование. Пусть главной способностью, которую удастся развить на карантине, станет так называемая отрицательная способность — то есть, по определению Китса, «способность к тому, чтобы быть в неуверенности, тайнах, сомнениях, без раздражающего стремления к обладанию фактами и причинами». Пусть, выйдя из дома через… когда? — на вопрос «а что ты успел сделать на карантине?» мы сможем гордо ответить: «Я смотрел разные картинки о том, как можно жить, я бродил по гетеротопиям». Например, как во сне одного оксфордского филолога:
«Приснилось, будто в России есть такая древняя секта и одновременно народ — язык какой-то малый кавказский, письменность как в иврите плюс две-три буквы. Секте лет шестьсот, их мало, и они абсолютно мирные, никого не трогают. У них две цели: одна — чтобы можно было всюду выставлять публично текст первого псалма Давида (лучше всего — выбить в камне), а вторая — это воплощение их главного морального принципа в жизнь. Принцип звучит как “цабтай-абтай”, а значит это “право людей разных вероисповеданий говорить друг другу добрые слова”. Но государство их постоянно преследует. Во сне я вижу момент, когда они как раз собрались водрузить камень с первым псалмом на площади, и думаю — что же теперь с этими беднягами сделают... И просыпаюсь».
Когда я проснусь от ковида, я надеюсь выйти на улицу и поприветствовать курящего перед отделением за углом полицейского: «Цабтай-абтай!» «Цабтай-абтай!» — ответит он — и мы пойдем в разные стороны, каждый по своим скучным, обычным делам, никем и ни за что не преследуемые.
Понравился материал? Помоги сайту!