Алеф, или Карта не равна территории
Чем Левитан предвосхитил сталинизм, почему этичнее не пользоваться мобильниками и как неолиберализм использует наше воображение — иконоборчески объясняет Николай Смирнов
Контроль над пространством осуществляется двояко: путем прямого физического контроля и через опосредующий слой метагеографии. Метагеография здесь — это ментальные и концептуальные рамки, задающие наше восприятие пространства и границы терминов, в которых мы понимаем мир. Вопрос, как относиться к доминирующей метагеографии, сразу выводит в этическое русло. А именно: участвуем ли мы в создании мифа метагеографии или пытаемся описать те конкретные материальные основания, на которых данный миф основан, и тем самым деконструировать его? Этот вопрос сходен с более известным: строить ли метафизику или заниматься ее деконструкцией посредством критической теории.
Мнения на этот счет есть самые противоречивые. Российский географ Дмитрий Замятин считает, что воображение — само по себе мощный эмансипирующий агент и право на территорию может и должно быть осуществимо, прежде всего, именно в воображении [i]. А каталонский географ Ксавье Оливерас Гонсалес (Xavier Oliveras González) в тексте «Исключение анархопространств и мест: анархистская критика мозаично-государственнической метагеографии» утверждает, что, несмотря на множественные процессы создания других пространств в XX веке, в мире по-прежнему существует доминирующая метагеография. Гонсалес называет ее мозаично-государственнической (mosaic-statist) и пытается подвергнуть критике [ii].
Ситуация с виртуальными пространствами еще более запутанная. Понимаемые как продукт определенного набора технологий, они претендуют на универсальную освобождающую силу. Однако, по мысли Донны Харауэй, их изначальная цель — напротив, укрепление империализма западного/северного/первого мира и господство не животного, дикаря или женщины, но мужчины как автора Космоса, называемого Историей [iii]. Потому что в современных виртуальных пространствах, претендующих на глобальность, осуществился лишь один конкретный тип виртуальности, связанный с конкретной доминирующей метагеографией.
Итак, когда мы говорим о пространстве, где кончается освобождающая роль воображения и начинается его подавляющая роль? В какой момент воображение по отношению к пространству теряет функцию эмансипации и начинает работать на поддержание status quo, лишь закрепляя существующие отношения власти и контроля?
Миф о существовании множества равноправных пространств
Идея о бесконечности возможных пространств была разработана в XX веке в протопостмодернистских и постмодернистских текстах. Потенциальное существование огромного множества равноправных пространств принималось в них как безусловное благо, как освобождение от доминирующих больших тоталитарных метагеографий. Образцовый текст здесь — рассказ Борхеса «Алеф», где герой попадает в пространство, в котором содержатся все другие возможные пространства, способные осуществляться в любой момент. Начиная со второй половины XX века все пространство, особенно городское, стало восприниматься как Алеф, и целью художников стала актуализация того или иного лучшего пространства, которое потенциально уже содержится в пространстве повседневности. А методом этой актуализации стали мыслить прямое телесное множественное действие, осуществляемое в городской среде.
С середины XX века, в условиях перехода от модерна к постмодерну, происходил активный распад тотальных нарративов и соответствующих им больших пространств. Частное, локальное и партикулярное играло все бóльшую роль, в том числе в пространстве и его воображении. Стало возможным говорить о множественных географиях постмодерна вместо большой единой географии модерна. Подобные теории и практики играли важную освобождающую роль. Среди прочего здесь важна теория триединого пространства Анри Лефевра. Согласно ей, пространство — это социальный продукт, который имеет три ипостаси, образующие единую форму: репрезентации пространства, пространство репрезентации и непосредственные практики пространственного материального производства. Важнейшая роль отводится пространству репрезентации — то есть телесному, культурному пространству жизни, осуществляемому самими жителями. В этой теории горожанин непосредственно может влиять на производство пространства.
Показателен также концепт «третьего пространства» (thirdspace) Эда Соджи, который создал теорию «постмодерновых географий». Это пространство, содержащее в себе фрагменты многочисленных возможных других порядков помимо существующего. Как говорит Соджа, знание о «третьем пространстве» руководит нашим стремлением к освобождающим переменам, дает надежду на выход за рамочные условия, ведет к безграничной совокупности жизненных миров [iv].
Во всех этих и наследующих им многочисленных теориях воображение выступает важным агентом, с него начинается действие, в нем, как в материнской утробе, вызревает подлежащее актуализации лучшее пространство. Однако, начавшись как критические деконструирующие движения, эти теории пришли к фетишизации и мистификации других возможных пространств. Лефевр и Соджа в зрелые годы сформулировали мистико-марксистские теории, где осуществление лучших пространств происходит неясными, метафизическими путями, на которых сосуществуют все крайности и концепты, образуя непредсказуемый синтез. Этическая альтернатива таким теориям — встать во внешнюю позицию к мифу о множественных пространствах, порожденному XX веком, и посмотреть, какая общественно-политическая система, какая метагеография его произвела.
Безумие колонизатора в духе Льва Толстого, надевшего крестьянскую рубаху, но при этом не переставшего быть барином.
Миф этот структурно соответствует неолиберализму, где любая множественность — это путь к созданию нового товара. Не случайно агентами актуализации другого пространства выступают свободное воображение и прямое, неопосредованное действие, а борьба возможных пространств за осуществление мыслится как их конкуренция — здесь звучат ценности индивидуальной свободы и рыночных отношений, краеугольные для неолиберализма. Сегодня становится ясно, что folk-politics — прямое, телесное, неопосредованное действие — больше не освобождает никого даже в Америке и Европе, там, где ценности частного и индивидуального традиционно высоки [v].
Экономика якобы свободного желания, которая ставится во главу угла в теориях актуализации лучших пространств, часто не учитывает механики производства желания в колониальной системе производства субъекта. Об этом пишет Гаятри Спивак в своем тексте «Могут ли угнетенные говорить?» [vi]. Здесь важно задуматься о роли Другого в мифе о множественных пространствах — Другого можно колонизировать если не физически, то на уровне воображения: стать Другим, почувствовать себя Другим, присвоить его образ жизни и мысли, предварительно приписав экзотизируемому Другому незамутненные, чистые желания и намерения.
Показателен здесь опыт народников. Они боролись за общее пространство и совершали, как кажется, деколонизирующий самоубийственный жест отказа от собственной репрессивной идентичности. Однако покушение мелкопоместного дворянина Дмитрия Каракозова на Александра II предотвратил крестьянин Осип Комисаров, представитель народа, который Каракозов и собирался освободить. Суицидальный жест народников имеет изнанку, выступая предтечей неолиберального шизо-субъекта, находящегося в постоянной детерриториализации и поиске новых ресурсов. Воображение срабатывает как новый виток экспансии и захвата ресурсов, как безумие колонизатора в духе Льва Толстого, надевшего крестьянскую рубаху, но при этом не переставшего быть барином. Именно внутри неолиберализма воображение работает как инструмент захвата и производства товаров. И в истории России роль воображения чаще была не в том, чтобы готовить фундамент для освобождающего действия, но скорее в том, чтобы создавать миф, поддерживающий внутреннюю и внешнюю колонизацию.
Этика пространства в России
Пространство в России — не частное, а имперское дело, по крайней мере, последние триста лет. Поэтому воображение направлено на освоение большого общего пространства или на компенсацию его физической нехватки, а прославление воображения чаще исходит от власти. Конструирование национального пространства, или, по выражению тайского географа Тхонгкая Виничакула [vii], геотела нации, — проект, который дал ощутимые результаты во второй половине XIX века.
Ирония истории в том, что национальное русское пространство впервые отчетливо выразил художник, который был не укоренен в нем и выступал по отношению к нему скитальцем, — Исаак Левитан. Будучи евреем, этот художник переводил власть черты оседлости из километров в метафизику, порождающую неопределенность, скрытую грусть и мучительное любование окраинами. Воображение у Левитана — компенсаторный способ осуществить право на пространство, доходя до экзальтированного восхищения и растворения в просторах.
Но здесь есть своя логика. Как показала Ханна Арендт [viii], существовало внутреннее сродство между теориями пандвижений и «беспочвенным» бытием еврейского народа. Складывание национального геотела России, стимулированное освобождением крестьян во второй половине XIX века, приняло форму панславизма — идеологии, признающей высшее значение народа относительно государства. Малая распространенность частной собственности на землю и религиозные традиции поддерживали отношение к пространству как однородному, ничейному, высшему. По Арендт, положение оторванных от почвы масс в больших городах, столь успешно мобилизованных тоталитарными движениями XX века, в том числе сталинизмом, было похоже на положение евреев.
Был провозглашен «упор на карту», которых для школ выпускалось огромное количество, каждый пионер должен был быть способен вообразить свою страну.
И то, что бессознательно выразил Левитан в конце XIX века, в сталинские 1930—1940-е годы было сконструировано осознанно. В 1934 году вышло постановление о возвращении физической географии в советские школы. Большевистская идеология пространства 1920-х годов, стремившаяся создать бесконечно расширяющийся мир перманентной революции, сменилась восстановлением науки об одухотворенном пространстве [ix]. Был провозглашен «упор на карту», которых для школ выпускалось огромное количество, каждый пионер должен был быть способен вообразить свою страну. Карты стали гиперреальностью сталинизма, на них отмечались не только реальные, но и планируемые объекты, разница между воображаемым и реальным схлопывалась, карта производила реальность, позволяя манипулировать ей с помощью воображения. История стала Природой.
В имперской России и сталинском СССР реальное осуществление коллективной собственности на землю и пространство подменялось воображением больших пространств, фактически работая на дальнейшее угнетение бесправных. В такой ситуации освобождением стало бы разрушение воображаемого порядка, образовавшегося на материальном носителе — пространстве. И пресловутый «Черный квадрат» в этом контексте видится радикальным этическим жестом по отношению к живописи — освобождением материального порядка картины, сметением воображаемых надстроек, паразитирующих на формах-пролетариях, выполняющих всю художественную работу. Остается лишь протяженность пространства, принадлежащая всем, и с ней можно осуществлять только одно действие: измерять и освобождать. Именно это и предлагали большевики в 1920-е в проекте геодезической утопии, пока мощная виртуальная надстройка не вернулась в 1930-е.
Виртуальные пространства
Точно так же можно этически смотреть и на генеалогию виртуальных пространств: подчеркивать материальный носитель, обращать внимание на то, в какой системе координат выращен виртуальный порядок, какой метагеографии он соответствует. Как и любое этическое знание, подобный акцент чаще раздражает, чем предлагает конструктивные спасительные ходы. Это знание подобно знанию о происхождении денег, которое способно затруднить их дальнейшее беззаботное употребление.
Например, зачем знать о страшной цене мобильной технологии — ведь это знание делает каждого из нас пассивным сообщником грандиозного преступления. Контроль над добычей колтана (колумбита-танталита) — стратегического сырья в производстве мобильных телефонов — явился одной из причин конголезских войн — затяжного африканского конфликта, в результате которого погибло около четырех миллионов человек. Вовлеченность в эту историю множества заинтересованных игроков, от корпораций и правительств до наемников и посредников, делает конфликт практически неразрешимым. И потребность в сырье, потребляемом в виде мобильных технологий огромным количеством людей, способствует продолжению конфликта. Конечно, польза и освобождающая функция мобильной связи, как и любой технологии, многократно подчеркивалась. Но группа художников Harwood, Wright, Yokokoji предъявляет знание о цене технологии как некий материальный носитель. Своей установкой в виде устаревшей телефонной технологии — переключателя Строуджера — они создают мемориал жертвам колтановых войн и призывают задуматься о том, нужна ли нам современная мобильная технология, если она достается таким образом. В то же время эта установка функционирует, осуществляя коммуникацию между африканскими беженцами.
Техноутопические теории сегодня переживают второе рождение в связи с развитием интернета и социальных сетей. Их сторонниками всячески подчеркивается эмансипирующая роль новых технологий, призванных радикально изменить мир к лучшему. Но и здесь можно проследить генеалогию этих теорий и всегда помнить об их материальных основаниях.
Киберпространства рождены в культуре позднего капитализма и реализуют лишь один из возможных типов виртуальности.
Концепции цифровой Земли, множественных виртуальных пространств, бесконечно вложенных одно в другое, несут мощный утопический потенциал. Киберпространства погружают предметы в глубину, логика телесной поверхности пропадает, манипуляции с пространством становятся подобны хирургии, мир предстает как множество слоев и потоков [x]. Вся планета превращается в огромную геоинформационную систему, где реальное пространство выступает как hardware, коррелирующее с software, образующим гиперреальность.
Некритическое влипание в подобные виртуальные построения обещает множество благ, и кажется, что они уже вот здесь, под рукой. Однако поиск истока подобных представлений ведет нас в 1960—1970-е, ко времени появления калифорнийской идеологии, явившейся ярким воплощением ценностей неолиберализма [xi] и родившейся в конкретных исторических условиях, месте и времени. Получение снимка Земли из космоса и превращение США в глобальную державу привели к рождению нового глобального видения. Технологии призваны бесконечно расширять сознание, рождая разновидность новой антропософии. Ее основатель Рудольф Штайнер понимал весь мир как различные уровни сознания, в связи с этим главная задача — это непрерывно расширять наше сознание. Тело у Штайнера — это тоже некий уровень сознания, однако более низкий. Двигателем в процессе расширения сознания выступает мозг, который находится в почти невесомом, подвешенном состоянии в верхней части тела. Тело подвержено гравитации, оно стремится вниз, однако мозг в результате особой подвешенной среды осуществляет связь с космосом, будучи направлен вверх. Критически говоря, антропософский мозг осуществляет бесконечную колонизацию мира, стремясь преодолеть материальное. В этих умозаключениях узнается логика и картезианского субъекта, и патриархата, и колониализма, в которых некий субстрат (объекты, женщины, туземцы) подлежит освоению более организованной сущностью. Само слово «виртуальность» берет начало от латинского vir — «мужчина» и изначально связано с актуализацией совокупности всех превосходных качеств.
По негласному убеждению, современные виртуальные пространства ведут ко благу. Однако киберпространства рождены в культуре позднего капитализма, их логика есть бинарная логика нуля и единицы, и хотя они претендуют на то, чтобы быть глобальными и даровать каждому уникальность, они реализуют лишь один из возможных типов виртуальности, за которым стоит конкретная метагеография. Не говоря уже о том, что пользователями дорогостоящих технологий являются далеко не все.
В данных условиях деколонизирующим жестом будет:
— Концептуальное высвобождение виртуальности как потенциальности из власти одного частного толкования и связанных с ним технологий и медиа.
— Описание метагеографий, определяющих современные виртуальные пространства, и когнитивное картографирование абстрактных глобальных структур, о котором писал Фредерик Джеймисон.
— Отказ от конструирования виртуальных идентичностей и образов как товаров, обрекающих локальное на существование в виде товарной этикетки на глобальном рынке.
— Подчеркивание материальных аспектов технологии, буквальное документирование проводов и серверов. Как, например, в недавней акции медиагруппировки eeefff (Дина Жук и Коля Спесивцев), где люди собрались у крупнейшего дата-центра Сбербанка, чтобы «посмотреть на сервера в их естественной среде обитания».
[i] Дмитрий Замятин. Метагеография: пространство образов и образы пространства. — М: Аграф, 2004.
[ii] Xavier Oliveras González. Deny Anarchic Spaces and Places: An Anarchist Critique of Mosaic-Statist Metageography. Anarchist Developments in Cultural Studies, Volume 2010.1.
[iii] D. Haraway. Gender, Race and Nature in the World of Modern Science. Primate Visions, New York: Routledge. 1989.
[iv] Edward W. Soja. Thirdspace. Malden (Mass.): Blackwell, 1996.
[v] Nick Srnicek and Alex Williams. Inventing the Future: Postcapitalism and a World without Work. Verso (November 17, 2015).
[vi] Гаятри Чакраворти Спивак. Могут ли угнетенные говорить? // Введение в гендерные исследования. Ч. II: Хрестоматия / Под ред. С.В. Жеребкина. — Харьков: ХЦГИ, 2001; СПб.: Алетейя, 2001. С. 649—670.
[vii] Thongchai Winichakul. Siam Mapped: A History of the Geo-Body of a Nation. University of Hawai'i Press, 1994.
[viii] Х. Арендт. Истоки тоталитаризма / Пер. с англ. И.В. Борисовой и др.; послесл. Ю.Н. Давыдова; под ред. М.С. Ковалевой, Д.М. Носова. — М.: ЦентрКом, 1996.
[ix] Г. Орлова. Овладеть пространством: физическая география в советской школе (1930—1960-е гг.) // ВИЕТ, 2004, № 5.
[x] John Pickles. A History of Spaces: Cartographic Reason, Mapping and the Geo-Coded World (Frontiers of Human Geography). Routledge, 2003.
[xi] Richard Barbrook. Andy Cameron. (1996) [1995] The Californian Ideology. Science As Culture 6.1 (1996): 44—72.