Дискуссия о цензуре и свободе творчества, разгоревшаяся после выступления Константина Райкина в СТД, по-видимому, потенциально бесконечна, так что ширить ее еще больше не стоило бы и труда, если б не печальное положение дел, которое она со всей ясностью высветила. Не в области цензуры или свободы творчества — в области дискуссий. На этой территории нам уже слишком давно все слишком легко дается. Общество поляризовано настолько, что сложностей и тонкостей, кажется, вовсе не осталось. Конечно, внутри каждого сегмента есть свои уклонисты и свои подпункты. Но на больших темах да в риторическом пылу — какие могут быть вопросы и сомнения, кто прав, а кто кругом виноват? Споры если и продолжают вестись, то разве что брюзгами, конспирологами и снобами, то есть совсем уж последним отребьем, и аргументами в таких спорах служат исключительно формулы вроде «все они одним миром мазаны», «это все для пиара», «это все ради денег», «чего ж он раньше-то» — литые и неопровержимые в своем кретинизме. Недалеко от них уходят и те, кто придерживается некоей железно сформированной и притом сугубо индивидуальной, ибо экстравагантной, картины мира и по каждому подобному поводу публикует свои витиеватые рассуждения, сводящиеся к вариациям на тему «я давно говорил, что». В целом же все вердикты вынесены загодя. Размышление подменяется позицией, единственной функцией текста становится укрепление репутации автора. И коли такое положение дел сложилось, надо признать, что на то были свои основания и кое-какой смысл в нем есть. Просто смысл этот — сугубо социальный. К существу предмета имеющий отношение отдаленное. Моральная правота — козырь, но не джокер. И правоты по сути, логической правоты не заменяет и не обусловливает. Увы? Ну, пусть увы. И тем не менее.
Взять хоть нынешний казус. В нем тоже есть вещи бесспорные. Ну, разумеется, Райкин прав во всем — собственно, никаких откровений в его речи и не предполагалось, кроме того что все эти, в общем-то, глубоко банальные (в лучшем смысле слова) вещи у нас давно уже не принято произносить с высоких трибун да еще и в запале, а он вот взял да и произнес. Разумеется, законодательно утвержденное отсутствие цензуры — благо. Разумеется, стада инициативных фриков, бродящих по выставкам и спектаклям и отвечающих вспышками агрессии на собственный страх перед любой формой свободы, не только отвратительны, но и не на шутку страшны — пожалуй, ныне даже пострашнее, чем во времена смачно живописавшего их Щедрина. И, разумеется, высказывания Хирурга или Рамзана Кадырова вовсе не стоят какого-либо публичного обсуждения (по той простой причине, что любой разговор об этих персонажах, не содержащий ненормативной лексики, является актом низким и недостойным). В каждом из этих пунктов все наверняка и никаких оговорок не предполагает; каждый из них можно завершать энергичным «и точка»; каждый из них почти что скучен. Зато куда как любопытна побочная ветвь дискуссии, возникшая из реакции некоего Пескова и ответной колонки Андрея Звягинцева в «Коммерсанте». Вопрос о моральной правоте в этом противостоянии тоже, ясное дело, более чем праздный. Вопрос о правоте логической — намного занимательнее.
И со Звягинцевым, и со вторящим ему на «Эхе Москвы» Виктором Шендеровичем их моральная правота, похоже, играет дурную шутку (с первым из них, впрочем, уже далеко не впервые), равно как и отсутствие в русском языке артиклей, когда речь заходит о правомочности власти — точнее, государственных органов — хоть как-то влиять на культурно-эстетический процесс. Которой власти? Вообще (a) — или конкретной (the), нынешней и здешней? Во втором случае, скажем, власть (по крайней мере, с точки зрения Шендеровича) вообще нелегитимна — точно ли не поэтому она не имеет права хоть что-либо указывать художникам? Точно ли не потому, что она тупа, невежественна и быдловата, а исключительно потому, что она — власть? Когда Шендерович говорит «вы кидаете нам объедки с нашего стола», когда Звягинцев восклицает «кто эти люди, которые осуществляют заказ?» — те же ли выражения они использовали бы, если бы вместо Мединского да Аристархова речь шла, например, о министре Андре Мальро или пусть даже министре Морисе Дрюоне?..
Государство — это всего лишь государство, а не бандит и не Господь, художник же — это именно художник, а не сиротинушка и не пророк.
Взаимоотношения власти и художника — тема безупречно конфликтная и богатая всевозможными обертонами, а диапазон исторических примеров тут таков, что ими можно лупить оппонента, вообще не опускаясь до прозы чистой логики. Опустимся, однако, и забудем на время, героически сдержав содрогание, о репутациях и заслугах. Когда некто Песков говорит: «Если государство дает деньги на какую-то постановку, государство вправе обозначить ту или иную тему, но это не цензура», — он, буквально говоря, прав. На тему «подвиг советского народа в Великой Отечественной войне» можно снять, чего греха таить, «Сталинград», но можно ведь и «Двадцать дней без войны»; на тему «портрет нашего современника» можно снять «Коллектора», а можно и вообще «Левиафана». По той обескураживающе простой причине (пусть даже чиновники об этом и не подозревают), что тема — сама по себе — решительно ничего не определяет в произведении искусства. Воспеваемая и идеализируемая Звягинцевым свобода художника, в частности, на том и основывается, что никакой «темой» ее не умалишь. Лукавейший Марк Захаров, комментируя дискуссию, приводит в пример иностранную пьесу, «где человек полюбил козу», и советует постановщику «всеми силами воздержаться от спектакля»; и да, государство вправе не давать денег на спектакль, где любовь к козе являлась бы темой. Но если темой является, скажем, все тот же «портрет нашего современника», а любовь к козе — лишь (как оказалось в творческом процессе) необходимая постановщику трактовка этой темы, тут государство ничего поделать уже не вправе. Если коротко, госзаказ делается на тему, цензуре же подвергается трактовка, результат, готовое произведение. «Если государство считает, — поясняет Песков свою позицию, — что курение вредит здоровью, то государство вправе сказать, чтобы в кино никто не курил, если оно платит за это деньги. Можно ли это считать цензурой? Нельзя». О нет, милейший, а вот это как раз она самая и есть. Государство в таком случае, пожалуй, вправе заказать фильм на тему о вреде курения (если, конечно, найдется безумец или прохиндей, который такой заказ возьмет). Но этот фильм, заметим, будет очень, очень сложно снять так, чтобы при этом в нем никто не курил.
Когда Звягинцев пишет, что «ситуация в нашей экономике и культуре сейчас такова», что спектаклей и фильмов, сделанных без участия государства, почти нет и «практически вся культурная жизнь России сегодня ангажирована властью», он прав, и это как раз является проблемой подлинной — но это другая проблема. Она не в том, что государство считает себя вправе раздавать госзаказы, а в том, что у него фактическая монополия. Государство — вещь скучная, узкая, определенная (сколько бы оно ни интересничало и себя ни демонизировало), и интересы у него такие же, в том числе в области искусства; на том сей конфликт и зиждется. Для спектаклей и фильмов, сделанных на государственные деньги, всего лишь нормально быть скучными, занудными и затхлыми; проблема начинается, когда на каждый такой спектакль и фильм не приходится по десять иных, сделанных на частные деньги. Можно (и нужно) упрекать государство в том, что оно препятствует (или даже не способствует) «развитию частного сектора»; но было бы странно, если бы оно из-за этого меняло собственные дурацкие правила, коренящиеся в самом его устройстве. «Не они, — пишет Звягинцев о чиновниках, — вырабатывали законы поэтики и эстетики, формировали направления и течения современного кинематографа или театра. Как могут они “заказывать искусство”?» А, собственно, в чем проблема? Не Юлий II вырабатывал законы ренессансной перспективы, но это как-то не помешало ему сделать заказ Микеланджело. Уж если не обязательно разбить самому хоть одно яйцо, чтобы судить о вкусе яичницы, то уж, чтобы заказать яичницу, это и вовсе не требуется. И не стоит спешить оскорбляться тем, что с яичницей тут, дескать, мешается Божий дар. Сотни лет живописцы, музыканты, поэты существовали за счет заказов, и почти никто из их заказчиков — будь то частных или государственных — ничегошеньки не смыслил в законах поэтики. И да, это нередко приводило к конфликтам — когда, например, Баху нужно было двадцать исполнителей, а ему муниципалитет Лейпцига давал бюджет только на восемь. И нет, это никогда не становилось конфликтом принципиальным. Можно (и как можно чаще нужно) сетовать на косность властей и страстно желать лучших, но если они распределяют деньги налогоплательщиков, то это именно потому, что они — власти и блюдут те интересы, которые интересам художественным едва ли не противоположны. Представления государства об искусстве всегда отдают провинциальностью и идиотизмом, так уж этот Левиафан устроен, и это можно счесть за хороший повод вовсе отлучить государство и эстетический процесс друг от друга. Но требовать от него на этом основании полной и безоглядной опеки по меньшей мере нелогично.
Когда участники дискуссии прибегают к хрестоматийному доводу о том, что это-де «не их деньги», а наши, налогоплательщицкие, и почему они расходуют их по своему усмотрению, — то этот довод лишь с виду непобиваем. Нет, уже не наши, мы их отдали, уплата налогов есть жест доверия, и то, что в нынешней ситуации нас к этому жесту вынуждают насильно, а доверием, мягко говоря, злоупотребляют, есть вопрос сугубо политический. Иными словами, если на сценах и экранах не идут спектакли и фильмы, необходимые (на взгляд народа, источника власти) для культурного процветания государства, а чиновники ни сном ни духом, то это повод потребовать у них пересмотреть «список тем», обогатить, расширить, переформировать — и не повод отменить. Ни одна власть не имеет права контролировать творческий процесс и уж тем более иметь свое мнение по поводу его результатов; но запускать его в тех целях, которые доступны ее разумению, — вполне. Она может этим правом вовсе не пользоваться, разумно сочтя себя некомпетентной и совершенно умыв руки, полностью отдав искусство на самообеспечение; но она не может пользоваться им слепо, нерассуждающе, отрекшись от своего разумения, ибо о слепоте власти можно возмечтать разве что в таком измученном социуме, как наш, вообще же она не только глупа, но и опасна. Наверное, хищная и тупая практика «управления культурой» в современной России и того хуже; пожалуй. Но тот идеал, что обрисовывают «морально правые» участники дискуссии, не просто бесплоден и с практической точки зрения невнятен — он еще и порочен.
Собственно, базовых моделей сосуществования художника и власти всего две. Одна — многовековая, старинная, покоящаяся аккурат на госзаказе и вообще этатистская по своей сути; в ее рамках Бах работал как проклятый за оклад, Расин и Мольер льстили королю, а для Державина и вовсе источником доходов было губернаторство, оды же были скорее хобби, прибыльным разве что в области «статуса». Другая модель — буржуазная, покоящаяся на заказах частных, взыскующая от искусства самоокупаемости, ведущая Ван Гога к безумию нищеты, Горького же или Леонида Андреева осыпающая золотым дождем гонораров. Советская культура строилась, по существу, по первой модели, и именно ее современная российская власть воспринимает как нормальную и естественную. Если предельно огрубить, первая модель (при прочих равных) дарует художнику стабильность, вторая — свободу. Проблема в том, что их нельзя совместить. Свобода творчества, дарованная буржуазной моделью, — она не от ответственности перед властью и государством, она вообще от любой коммуникации с ними, в том числе иждивенческого толка, и частичной она быть не может — по той причине, что свобода вообще не может быть частичной. Да, художник держит ответ лишь перед своей публикой — ну так для этого публика и платит за билеты; налоги она платит не для этого. И было бы странно, если бы она оплачивала труд художника дважды.
…Все написанное ничуть не отменяет неоспоримого: цензура — зло, культурная политика в современной России бездарна и неуклюжа, а любые «социальные протесты» против культурных явлений, чинимые гражданами, душой прискорбными, должны неуклонно пресекаться государством на той черте, за которой начинается «нарушение общественного порядка». Но даже если норма извращается многократно, регулярно и с угрожающей системностью, альтернатива этому извращению — не идеал тотального попустительства (который, в конце концов, лишь льстит излюбленной идее нынешних государственных мужей, что они должны вмешиваться решительно во все), но строгое следование сути общественных договоров и явлений, где ничто не абсолютизировано, все имеет свои достоинства и недостатки и государство — это всего лишь государство, а не бандит и не Господь, художник же — это именно художник, а не сиротинушка и не пророк. Досадно, конечно, что в русском языке нет артиклей; они изрядно способствуют ясности мысли, особенно когда речь заходит о государстве вообще в таком государстве, как наше. Автору первого «Левиафана» тут повезло больше.
Понравился материал? Помоги сайту!
Ссылки по теме