Скоро уже двадцать лет, как я родитель. У приемного же моего родительства совсем небольшой стаж — всего год. Этот отнюдь не простой опыт заставил пересмотреть многое и снабдил новым видением многих явлений общественной жизни, до этого казавшихся несвязанными и случайными. Теперь очень многое предстает через призму сиротства. Когда Кольта предложила прокомментировать публикацию фотопроекта моей старшей 19-летней дочери о наших новых приемных девочках, то единственная форма, которая мне показалась уместной, — это беседа с Людмилой Петрановской, психологом, не только одним из ведущих специалистов по сиротству и автором множества пособий и книг, касающихся приемных детей, но и очень известным блогером, публицистом, затрагивающим широкий спектр общественно-политических тем. Это не совсем интервью — скорее, взаимная беседа, призванная сообщить дополнительное измерение публикации фотопроекта Роксаны Кенжеевой «9 месяцев».
Екатерина Марголис: Ваш маленький, но чрезвычайно важный текст «Травмы поколений» имеет, на мой взгляд, емкость и объяснительную силу почти универсальной математической формулы. Перечитывая свои записи годовой давности, едва только в нашей семье появились приемные дети, я наткнулась на такую, где упоминаю и вас.
«Ей бы министром быть. То, что психолог и специалист по сиротам, брошенным и травмированным детям чуть ли не лучше всех понимает, что происходит со страной и ее людьми, как раз неудивительно. Потому что, увы, вся история страны — как раз об этом. О беспризорности и сиротстве. Как в детдоме — мобильные телефоны последнего поколения и отсутствие воздуха, базовых представлений, любви. Когда все можно — потому что ничего не имеет ни корней, ни будущего. Когда можно дорваться, наесться сладостей и рук мыть не нужно — чай, не Европа. Весь клубок недолюбленности и неразрешимых противоречий, комплекса неполноценности, возведенного в идеологию величия, желания быть все время в центре внимания ценой геростратовой славы. И агрессия — как единственная доступная форма выхода из закрытой к внешнему миру внутренней зоны. В наглухо замурованной черепной коробке мыслям не место. По кругу, как по тюремному двору, — повторы, клише, невыученные уроки истории, готовые формулы — круг за кругом. Мы — свидетели очередного витка, очередного круга. Вот только приемных родителей нет и не предвидится, увы. А тем временем травмированная и так и не повзрослевшая страна-подросток, лишенная каких-либо ориентиров в мире, продолжает калечить все вокруг, включая себя саму».
Вот об этом мне и хотелось бы побеседовать. Если говорить о стране как о травмированном взрослом, а в прошлом недолюбленном вовремя ребенке — когда началась эта массовая депривация? Где она случилась?
Людмила Петрановская: Воспитание исторически было разным в разных сословиях. Детей растили и воспитывали традиционно, но по разным правилам. В одних сословиях были кормилицы, воспитатели, гувернеры. В других, более простых, наоборот, детей кормили сами — и выкармливали как помощников, а не наследников.
Радикальным поворотом стал момент обезличивания, когда воспитание стало одинаковым: тогда и началась индустриализация — в том числе и детства. Как вы помните, у нас были очень жесткие законы о тунеядстве, все женщины (и мужчины, само собой) обязаны были работать. Выбора не было. Ребенка приходилось отдавать в ясли с очень раннего возраста. Кроме отдельных (условно «профессорских») семей, все этапы воспитания с самого раннего возраста стали похожими — и, главное, институциональными. А институциональное воспитание — это гарантированная депривация. Именно тогда это явление стало массовым. Постепенное смягчение общественной жизни при Хрущеве затронуло и это. До 67-го года родители обязаны были через 2 месяца после рождения ребенка выходить на работу. В 67-м был принят закон о годовом отпуске по уходу за ребенком. Но в этом была своя жесть. Если ребенок оказывается в яслях с сентября, а до этого времени вынужден, например, быть со случайными няньками. Кроме того, начало второго года жизни очень опасно с точки зрения тревожности. Ребенок уже сознательно понимает, что хочет быть с родителями, но не в состоянии понимать время. Поэтому возникает неизбежное ощущение оставленности. К чему оно приводит — хорошо известно. С конца 80-х детей стали отдавать в детские учреждения уже с трех лет. И это и есть первое более свободное поколение.
Марголис: Мне кажется, что индустриализация — это исторически как бы обложка этого явления. Ведь индустриализация в истории нашей страны шла бок о бок с гулагизацией. Тема лагеря, привычки к насилию как к норме (в том числе и психологическому) и вообще блатной эстетики и этики, разлитой в современном российском обществе, — от любви к шансону до повседневной лексики и базового сознания — тоже уходит корнями туда. Если даже в обычных школах и больницах, да и просто на любой детской площадке вокруг песочницы мы наблюдаем, как исторически репрессивная пенитенциарная система вошла в плоть и кровь общества, то что говорить о закрытых «зонах» — интернатах, детских домах и домах ребенка. Я вижу, что обычные приемные семьи в лице своих новых, часто самых младших, членов сталкиваются с пугающими и необъяснимыми с точки зрения прежнего опыта мирной жизни явлениями. Довольно страшно видеть, как ребенок оказывается носителем лагерной морали, когда опыт выживания учит моментально оценить ситуацию, определить сильного, пахана, понять, где надо прогнуться, а где, наоборот, идти напролом, чтобы просто выжить. Все эти недетские навыки, помимо того что они сами по себе страшны, к тому же, по моим наблюдениям, замораживают внутреннее развитие, разрушают самооценку (а какая может быть самооценка у нелюбимого и ненужного человека?), перенося акцент на внешнее привлечение внимания. И опять-таки это очень распространенное явление современности. Вот, например, мы регулярно наблюдаем, как группа не подростков, а на вид уже вполне взрослых людей при попустительстве властей и бездействии полиции уничтожает цветы на месте убийства Бориса Немцова и помещает в соцсетях фотоотчет о проделанной работе со своими фотографиями. Конечно, хулиганство, безнравственность существовали во все времена. Но наше время, мне кажется, выделяется желанием еще и побравировать этой мерзостью. И социальные сети, которые для одной части населения являются спасительными мостками, позволяющими восстановить нарушенное единство, в этих случаях, наоборот, становятся эксгибиционистской витриной худшего в человеке, заражая общество ощущением вседозволенности. Что случилось с воспитанием? Оно же было. Несмотря на все мое глубокое отвращение к советскому тоталитаризму, я едва ли могу представить, что хулиганский разгром чьей бы то ни было могилы или мемориала мог бы быть предметом общественной гордости даже в серые брежневские времена моего детства. Откуда такое повсеместное варварство? Почему люди совершенно разных поколений вдруг оказались готовыми демонстративно нарушать самые базовые человеческие нормы под лозунгами защиты и спасения каких-то относительных (например, национальных) интересов? Что это, чувство смутного времени и попустительства власти или результат какого-то более глубинного дефекта?
Петрановская: Это еще раз говорит лишь о том, что в те же советские времена все этические представления определялись чисто внешними рамками. Это опалубка, а не несущая конструкция. Чтоб нормы в обществе были внутренними, нужно много благополучия. Его в России никогда не было.
Плюс еще в силу вступают групповые вещи. Лично я не виноват. Мы тут все вместе. Размытая ответственность характерна для незрелого человека. При этом все рядятся в спасатели. Все гадости всегда под лозунгом спасения. Хотя как раз сейчас мы наблюдаем обратную сторону гуманизма, все-таки на поверхностном уровне принятого в обществе. По сути изменилось мало чего. Но сейчас уже не та эпоха, когда дозволено открыто гордиться циничными завоеваниями. В наши времена они происходят под лозунгами гуманизма. Хотя многие жертвы были бы живы — если бы был более прямой конфликт. Например, все эти демонстративные обстрелы под камеры. Их не существовало бы, если бы не нужно было кормить комплекс спасателя. Парадоксально, но в перевернутом мире гуманистические нормы, которых хотя бы демагогически надо придерживаться, становятся фактически причиной убийства.
Марголис: Просто опытным путем уже стало ясно: институциональное воспитание и, как следствие, коллективное сознание не способно вырастить взрослых людей. Наверное, в этом тоже корень подростковых недосформировавшихся общественных норм, невзрослости, подростковости большинства населения. Вот два соображения, которые недавно мне попадались. В романе Людмилы Улицкой «Зеленый шатер» есть метафора, или биологическая параллель: в зоологии известно явление неотении, смысл которого в том, что существо, не достигшее стадии взрослой особи (имаго), начинает размножаться уже на стадии личинки. Происходит это по той причине, что в окружающем мире не хватает какого-то фактора, чтобы личинка завершила свой цикл и превратилась во взрослое существо. Так и возникают популяции «личинок, детей личинок». Это в некотором роде сравнимо с тем процессом, который происходит в сегодняшнем мире, — инфантилизацией общества. И в романе, и в интервью Улицкая говорит о том, что взрослость трудно определить, потому что человек, совершенно незрелый в одной сфере жизни, может быть вполне состоятельным в другой. Но главное, пожалуй, в том, что «личиночный» мир отвергает чувство ответственности, он живет сиюминутной потребностью, в жизни более всего ценит удовольствия и из созидателей и строителей жизни превращается исключительно в ее потребителей. Когда кончается детство и начинается взрослая жизнь? Для многих никогда. Какой витамин или гормон нужен для этого перехода? На этот вопрос пытается ответить один из героев романа Виктор Юльевич Шенгели, преподаватель русской литературы в средней школе. Второе соображение, высказанное мне психологом Натальей Колмановской в личной беседе, — не знаю, не будучи специалистом, насколько это общее мнение. Что момент перехода во взрослое состояние — это момент «усыновления родителей». И что отсутствие какого-то традиционного социально-обрядового оформления этого момента не дает возможности осознать важность принятия выросшим ребенком после неизбежного критического подросткового периода своих родителей такими, какие они есть. В чем, по-вашему, критерий взрослости? И кем бы мог быть усыновитель на уровне целого общества? И как именно общество могло бы «усыновить» своих родителей — т.е. свое прошлое, не идеализированное, а реальное?
Петрановская: Мне кажется, мы пытаемся впихнуть в одно интервью три диссертации. Вопрос, кем бы мог быть такой усыновитель на уровне народа, мне непонятен. То есть чисто теоретически такой мудрый вождь? Ататюрк? Боюсь, что если бы такой появился, не факт, что он бы нам с вами был близок. Вообще усыновители — очень разные люди. И я не сторонник идеи мотивации. У этих людей может быть разный социальный статус, разные политические взгляды. Ну, разве что редко приемными родителями становятся совсем неблагополучные или же, наоборот, сверхблагополучные (условно — Рублевка). Единственное, что, может быть, у приемных родителей общее, — так это то, что в целом это более ресурсные люди — не те, что еле тянут свою жизнь и в психологическом смысле живут «от зарплаты до зарплаты». Все остальные параметры разные. Многие истории усыновления начинаются с волонтерства. С выхода за рамки своей семьи и своих непосредственных интересов.
Марголис: Возвращаясь к приемным детям, жертвам институционального воспитания (кстати, в некоторых странах приравненным к жертвам концлагерей). Меня очень раздражает, например, когда про старшую из моих приемных девочек, с очень трудным прошлым и часто непростым поведением в настоящем, меня спрашивают: ну что, она уже оттаяла, уже выровнялась, уже пришла в себя? Чем пристальнее я приглядываюсь к историям всех приемных детей из детских домов, тем мне становится очевиднее неуместность и даже бестактность таких вопросов и такого подхода. Все эти дети так или иначе пережили как минимум огромное горе потери самого главного в самом начале жизни. А на эту потерю наложилось затем еще множество других отрицательных факторов. Представим, что ребенок в раннем детстве попал в аварию, переломал руки-ноги, позвоночник и вынужден всю оставшуюся жизнь провести в инвалидном кресле. Никто же не будет приставать к нему и говорить: «Ну он уже вскочил и побежал?» Мое ощущение, что приемная семья не должна и не может ставить себе целью переписать историю: невозможно вернуться в прошлое и что-то там поправить. Это ложь. Гораздо важнее, как мне кажется, понять самим и дать почувствовать ребенку, что его прошлое, и авария, и даже инвалидное кресло хоть и неотменимы, но не приговор к несчастью. Что он может быть счастливым, полноценным человеком, несмотря на то что случилось с ним в раннем детстве. Все-таки через вас прошло огромное количество приемных детей и семей. Какие главные и невосполнимые потери, вещи, которые трудно корректируются, вы бы назвали?
Петрановская: Конечно, все индивидуально. И пока ребенок — ребенок, нельзя точно сказать, что скомпенсируется, а что нет. И в какой степени. Дети разные в плане уязвимости. Реакция на горе и травму индивидуальна. Кого-то более относительно мелкие вещи разрушают и губят на корню. А кто-то и от гораздо более страшных сможет отряхнуться и пойти дальше. Конечно, есть общие явления. Часто дети с такой историей, даже вырастая, не ощущают свою самодостаточность. У них нет изначальной детской уверенности в легитимности их существования в этом мире. Это очень трудно корректируется, так как ощущение, что ты имеешь право быть в мире, — одно из первых, которое передается с родительской любовью в довербальном состоянии. И поэтому оно не осознается, но влияет на все, что будет потом. Дети, не получившие его, все время как бы пытаются заслужить право жить.
Вторая очень типичная особенность — это реакция на трудности, фрустрацию, на то, с чем человек сам не справляется. Это то, что формируется с 1 до 3 лет примерно. Здоровая реакция на неприятности. Вот ребенок начинает делать первые шаги в самостоятельности — падает, или не справляется, или рушится башня из кубиков, или еще что-то. Таких событий в жизни маленького ребенка ежедневно очень много. Родитель его утешает, поддерживает, предлагает помощь и тем самым работает как восстановитель. Ребенок как бы каждый раз как новенький и готов снова повторить тот же опыт, даже если он неудачен. Так повторяется тысячу раз, и тем самым в психологии ребенка прокачивается дорожка на будущее: реакции при столкновении с трудностью. Таких здоровых реакций две: либо пытаться победить там, где возможно, либо же поплакать и смириться, если совсем не получается. Вместо них в травмированных институциональным воспитанием детях мы чаще всего наблюдаем ступор при столкновении даже с намеком на фрустрацию. Вместо того чтобы поплакать — агрессия, скандал, истерика. Вместо желания победы и преодоления — качание прав. Умение справляться с фрустрацией — очень важное свойство человека, и дается это умение вместе с родительской заботой и любовью.
Марголис: Я теперь часто вспоминаю евангельское «Будьте как дети» в новом ключе. Оказалось, что быть детьми еще не значит быть как дети. Вот это страшное ощущение от многих детдомовских детей — что перед тобой только тело и облик ребенка, а начинка взрослого прожженного зека. Только недавно, например, наша старшая из приемных девочек научилась плакать. Это огромный шаг вперед (или назад на пути выпрямления искаженного пути детства) — когда вместо тонкой микрохирургической агрессии (умения определить слабые места даже взрослого, получить тем самым контроль и сделать максимально больно) вдруг оказывается, что можно поменяться ролями: стать ребенком, просто поплакать, чтобы тебя пожалели.
Петрановская: Утрата доверия — очень сильный фактор. И для приемных детей ключевой. Это противоестественно, когда ребенок не доверяет взрослым. Модель сломана. Опыт научил этих детей не воспринимать взрослого как источник защиты и заботы. Это либо инструментализация — например, слупить что-то, выцыганивать игрушки и пр., либо же взрослые не имеют вообще ключевого значения — как бы часть пейзажа. Для этих детей не существует нормального, доброго вертикального мира.
Марголис: Мне кажется, что типично российское свойство, которое подметила Ольга Седакова в одном из своих эссе, — ничему не удивляться, не проявлять изумления и радости. Так, например, российские туристы в других странах часто стараются показать, что, мол, мы все это видели, все знаем, мол, ничего особенного. Такая броня бывалости тоже связана с этой изначальной утратой доверия, открытости и боязнью быть уязвимым.
Петрановская: Конечно, это тоже про доверие. Любой интерес, наивное простодушие в мире сильной иерархии воспринимается как слабость и уязвимость.
Если ты проявляешь уязвимость — это не основание тебя защитить, а возможность тебе вломить. Отсюда паранойяльность. Если никому нельзя верить, то нельзя демонстрировать свою уязвимость или неосведомленность в чем-то.
Марголис: Отсюда, наверное, этот бесконечный синдром заговора? Даже в общественно-политической жизни при столкновении с трагедиями (упал самолет, затонула лодка, застрелили человека) тут же начинаются поиски, кому это выгодно. Моментально звучит слово «провокация». Как бы места нормальному человеческому горю и спонтанному сочувствию этому горю не остается.
Петрановская: Люди так защищаются. Если доверие утеряно, то человек не верит, что если что-то случится, ему кто-то поможет. В обществе исторически сломаны все системы поддержки: община, большая семья. Все переломано, перепахано революцией, войнами, репрессиями разного порядка. Почти каждый имеет опыт уязвимости, когда этим пользовались ему во вред. Отсюда дефицит эмпатии. Если мне не придут на помощь, то почему я должен?
Марголис: А как же благотворительность?
Петрановская: Это не правило. Но поэтому, например, более благополучные слои (условно — в прошлом более любимые и более защищенные взрослыми дети) откликаются на чужое горе легче. Посмотрите на сообщества волонтеров: больше ресурса — меньше страха. Недаром мы наблюдаем пересекающийся контингент, скажем, волонтеров и людей с отчетливой гражданской позицией.
Марголис: Мне кажется, то, что принято называть адаптацией, — тяжелый период прирастания ребенка к семье и семьи к ребенку — тоже как раз про опыт утраты и обретения доверия. Причем взаимного. Если снова воспользоваться библейскими аналогиями — то это история выхода из рабства. Она часто болезненнее в чем-то самого рабства. Там все было плохо, но понятно и гарантированно. Здесь — пустыня. Народ начинает роптать и хочет обратно. Начинается агрессия против того, кто из рабства пытается вывести. Тот же условный Моисей, который выводит свой народ из рабства, тоже в недоумении, разочаровании и обиде от неблагодарности и неожиданной и незаслуженной агрессии. Иногда мне кажется, что детдомовский опыт — это как радиация, облучение. Человек не только сам отравлен, но невольно является источником этой радиации зла, порожденного рабством, которое может затронуть других членов семьи. Готовность обеих сторон к доверию, несмотря на опыт боли и разочарования, — это, наверное, и есть момент «принятия», когда уже выбираться надо вместе. Поэтому все предложения «не вестись» на провокационное поведение другой стороны, не реагировать эмоционально мне кажутся ошибочными. Если ты отгородишься от боли, то тот же забор не пропустит ничего другого — ни привязанности, ни сочувствия. И это касается и детей, и взрослых.
Петрановская: Любое исцеление возможно только через отношения. Для ребенка это исцеление через взрослого. Отношения — это же двусторонняя вещь. И даже если детдомовский ребенок вырос, все равно остается возможность реабилитации через отношения: через дружбу или через партнера — мужа-жену, через старшего.
Марголис: Нашу старшую приемную дочь зовут Герда, поэтому, конечно, часто аналогия с историей Снежной королевы и ее царства без любви, где даже изначально совершенно нормальному мальчику Каю в глаз попадает льдинка, искажающая его видение мира, приходит сама собой. Это и про общество в том числе. В чем все-таки главное спасение от царства Снежной королевы? Возможно ли его реформировать и как?
Петрановская: Через семью. Недаром тоталитарные режимы всегда посягали на привязанности и семейные связи. На те отношения, которые делают человека непригодным к тому, чтобы стать винтиком в госмашине. Именно поэтому такие режимы работают на слом семьи, на то, чтобы человек переместил свою привязанность вовне.
Марголис: Все Павлики Морозовы, сын за отца не отвечает, отречение жены от мужа, мужа от жены как от врага народа и т.п. Возможно ли, что это повторится?
Петрановская: Если говорить о нашей текущей политической ситуации, то пока все-таки второй волны нет. И надеюсь, что пороху на это не хватит. Отношения — главное, что дает человеку чувство безопасности. Именно отношения дают силы делать то, что нужно, а не то, что велят.
Понравился материал? Помоги сайту!
Ссылки по теме