Накануне очередного Нового года Кольта все не может избавиться от привычки подводить итоги, хотя бы промежуточные. Евгения Вежлян, Анна Наринская, Элла Россман и Ольга Седакова — из разных стран и городов — о том, что происходит с нами сегодня.
Происходящее лишило меня не то что дара речи, а малейшего желания выражать, сообщать, оглашать то, что я могу об этом думать. Но, вообще говоря, и думать-то не получается: просто стою перед этим остолбенев; вначале, почти два года назад, с некоторой надеждой, что все это скоро кончится («вот увидишь, к осени!», говорил мой друг композитор), как какой-то обморок или больной сон. Каким образом кончится, неизвестно, но просто потому, что слишком уж это несовместимо с жизнью, чтобы продолжаться. Несовместимым с жизнью оно остается, но при этом продолжается, как ни в чем не бывало, и набирает обороты. И о новых оборотах (каждый день по адской новости) тоже совсем не хочется говорить. О них говорят эксперты, аналитики, комментаторы — и я никогда прежде такого количества политической, экономической, военной аналитики не слушала.
Может быть, желание сообщить нечто (пускай не Urbi et orbi, а неведомо кому — как знаменитое письмо в бутылке) и есть дар речи. Не способность же подбирать слова и располагать их в интересном порядке. Боюсь, что мне сейчас нечего сообщить, кроме горя, стыда, растерянности, возмущения, отвращения... Всей мутной взвеси угнетающих и уязвляющих чувств, которую и так выражают на русском языке сотни голосов — или не выражают, а молча с этим живут. И, я слышала, многим становится легче уже оттого, что это выражено. «Время скорби не то, когда мы страдаем от зла, но когда творим зло». Это Иоанн Златоуст. Я всегда думала так же. И не могу не чувствовать себя втянутой в эту работу зла.
Есть древнее уподобление государства кораблю. Не буду приводить примеры из Горация или Данте. Так вот, я чувствую себя на корабле, который вдруг и неизвестно зачем атаковал весь мир. Вдруг, конечно, на мой взгляд: историки, политологи и другие эксперты объяснят, что всё это было совсем не вдруг и что многое к тому вело. Но для меня между любыми подводками и прямой реализацией располагается кусок бездны. Сколько бы Раскольников ни задумывал и ни обдумывал свой проект упразднения процентщицы, пока он в самом деле не ударил топором, ничего еще не произошло. Я бы сказала, что эта бездна — инстинкт бытия: собственного, чужого, общего, инстинкт врожденный и не обязательно осознаваемый. Этот скачок через бездну делают в реальном действии, не в «планах» и «замыслах». Точные, сверхточные и не очень точные взрывные устройства ближнего и дальнего радиуса действия. Миллионы (без преувеличения) разбитых судеб, разорванных семей, разметанных по всей планете, разбитые в прах села и города, изрытые воронками и заминированные — то есть смертоносные на десятки лет вперед — поля, обугленные деревья, убитые живые твари, дикие, домашние, из красной книги, взрывоопасные моря, отравленный воздух, небо, ставшее неотступной смертельной угрозой… Глядя на небо, здесь, в городе и особенно у себя в тульской Азаровке, я уже не могу об этом не подумать, о смертоносном небе. Зачем я перечисляю то, что и так всем известно? Просто потому, что перед этим я и стою остолбенев. Всего этого еще два года назад, кажется, не могло быть. И я думаю: хорошо, что тот или другой дорогой мне человек успел уйти из мира, в котором этого еще не могло быть.
Я сказала о «вдруг». Что касается «неизвестно зачем», никакое из предложенных объяснений («зачем») не кажется мне хоть сколько-нибудь удовлетворительным. И не больше других, фантастических и бредовых, — самое простое, корыстное: какая, в самом деле, корысть этому кораблю идти по тому курсу, по которому, как все помнят, его послали? И команда его, я думаю, знает, как на самом деле он плохо устроен, изношен, разбит, разворован.
Вместе с инстинктом бытия, с которого я начала, утрачивается и инстинкт разума. Я говорю не о каком-то высоком уме, а о самом простом, простецком практическом разуме. Такие вещи делаются не зачем и не почему.
Вместе с «мифопоэтическим» образом корабля-государства, с которого я начала, у меня перед глазами неотступно стоит еще один образ, который заслоняет все рациональные объяснения. Этот образ уже можно отнести к мистическим, а меня, соответственно, — к мракобесам не хуже тех, кто объявляет, что «наш главный враг — сатанизм». В свое оправдание скажу, что имею в виду прежде всего пространственный образ. Подземелье как центральный пространственный образ. Вот он появился не вдруг. Я давно наблюдаю за его явлением. Может быть, он мне бросался в глаза потому, что страх подземелья был больше чем главным — просто единственным страхом моего детства. У этого страха, кажется, нет научного названия, как у акрофобии, страха высоты. Когда бабушка открывала крышку погреба и собиралась с фонарем или со свечой спуститься за картошкой, я чуть не в голос кричала: «Не ходи туда!» Я боялась, что оттуда она не вернется — или вернется какой-то измененной. Что просто так побывать ниже уровня жизни нельзя. Весь ужас был там: в особом чувстве низа, сдавленности, в сырой бездыханности пустоты в земле, в ее неподвижной темноте, куда свет не проникает, и никакой ветер, никакое движение воздуха не проникает. В ночной темноте на поверхности земли светлее уже от движений воздуха. И еще: есть подозрение или предчувствие того, что вся эта сырая полость чем-то или кем-то наполнена. Там не тайна, а какой-то нехороший секрет. В него не надо заглядывать. Короче говоря, с подземельем связаны представления о слепоте, о тюрьме, об области смерти, об аде, о нечистой силе.
Так вот, подземелье выползало на свет все последние годы. Многие изумлялись уродству статуй и разных декораций, которые ни с того ни с сего появлялись даже на детских площадках. Их уродство было каким-то невиданным. Они как будто выползали из-под земли. И обычно выползали не до конца. Часть их оставалась там. На свету, на поверхности земли такого уродства не бывает. Они выносили на свет свою засекреченность и непролазную темноту. Не до конца вылезшим из подземелья кажется мне и угрожающая статуя князя Владимира — из-за того, что соразмерного пьедестала у него нет. Он угрожающе выходит прямо из-под земли. Все эти уродства несли одно сообщение: угрозу расправы.
Впервые, много лет назад, эта тема — выбор жизни в подземелье — поразила меня в «Покаянии» Тенгиза Абуладзе. Там чудовищный Варлам доживает свою старость в бункере. Он, как все помнят, прятался там от света и перед смертью в каком-то ритуальном танце целился в солнце. Теперь можно назвать этот образ пророческим, тогда он удивлял и казался немного плакатным. И запоминался.
Теперь-то мы нагляделись и наслушались о жизни, уходящей или загнанной в подземелья: о жизни из недели в неделю в погребах и под обвалами домов, о школьных уроках в метро, в убежищах, погребах. И на фронтах: траншеи, блиндажи, окопы. Военные туннели. Мы в России пока только насмотрелись и наслушались о таком, а в Украине с этими подземельями знакомы по-настоящему.
Но это одна сторона: уход, побег, заточение в подземелье. Другая и, по-моему, еще более жуткая, — та, с которой я начала: выход подземелья или, иначе, преисподней на свет божий. Описать это я не берусь. Но то в происходящем, что кажется невероятным и несовместимым с жизнью, вся эта жестокость и дурь происходит — как раньше при свете — при темноте, духоте, немоте и по видимости неодолимой силе подземелья, поднявшегося и висящего над землей. Над нашей землей, во всяком случае.
Как настоящий прорыв этой темноты и тяжести для меня звучит последнее слово Саши Скочиленко на суде: изумительный гимн чуду живого, швейцеровская Ehrfurcht vor dem Leben, благоговение перед жизнью. Эта сила — сила не только самих этих слов, но того, что человек говорит эти слова из-за решетки, выслушав свой приговор, — это ответ силе подземелья.
Понравился материал? Помоги сайту!
Ссылки по теме