Подумал, что самые важные выставки этого года — те, без которых ты бы не смог дальше жить. Не посмотрев которые, не можешь улететь в космос (при условии, если ты допускаешь, что у Роскосмоса, как водится, что-то пойдет не так). И вот так сидишь в капсуле и думаешь: ну хорошо, Пикассо с Матиссом я видел и даже Шилова с Намдаковым успел повидать, а вот чего я не успел — а надо бы. И вот такой список получился.
Прежде всего, это «Верещагин» в Третьяковке. Я не боюсь прослыть старорежимным ретроградом. Для меня Верещагин значит больше, чем для многих — Александр Иванов. Он — художник хемингуэевского склада, возможно, один из первых в русской истории живописи, кто свою судьбу поставил, как пешку против ферзя, чтобы что-то доказать. Верещагин — личность, а у личности всегда выходит все интересно и захватывающе. Третьяковка справилась с задачей блестяще — по выставке ходишь, читая увлекательный роман. Мне эта нарративность как раз и пришлась по душе, с ней ощущаешь громадность мира, неохватность его. А Верещагин как шерп — делает разметки на карте и ведет тебя вперед, куда ты вперед батьки ни за что не сунешься. Самое сильное впечатление — не от живописных хитов, чемпионов по формату и кровавой зрелищности, а от сравнительно небольшой фотографии неизвестного фотографа, случайно зафиксировавшего гибель броненосца «Петропавловск», на котором художник находился вместе с матросами и адмиралом Макаровым. Внезапно стало понятно, что искусство для него — не игра, а жизнь и смерть. Звучит пафосно, но я этой выставкой утолил свою жажду пафоса.
В Русском музее были две запоминающиеся выставки — Петров-Водкин и «Экспрессионизм в русском искусстве». Первая из упомянутых — гарантированный блокбастер, но для меня там не было ничего сногсшибательного, поскольку у меня с КПВ роман, который длится уже довольно долго. А вот проект «Экспрессионизм», который, как мне показалось, мог называться как угодно, любым общепринятым «-измом», открыл многое. Впечатляющий пласт искусства 1920-х — 1930-х, который мы по установившейся традиции называем модернизмом, как-то надо было показать. Получилось богато и по именам, и по пластическим открытиям, и именно петроградско-ленинградская специфика делает проект явлением. За эту выставку я бы ГРМ поставил по теории твердую троечку, а по практике — безусловную пятерку.
Ценна та выставка, которая оставляет след в памяти еще долгое время. Вот так для меня — «Живопись и гравюра эпохи Эдо» в ГМИИ. Двухчастный проект неожиданно вскрыл какие-то новые грани «японизма». Стали очевидны многие открытия японцев, без которых европейцы не свернули бы свои горы. Совершенно восхитительные ширмы, а в них — все градации возможного в живописи: от молчаливого лаконизма пейзажей до гиперэнергетики мифологических экшенов.
И, конечно, событием для меня была выставка в МАММе — Всеволод Тарасевич. Такого, как он, «Магнум» мечтал бы иметь в своих рядах, и слава богу — не случилось. Фотографии Тарасевича — слепок эпохи от послевоенных лет и до застоя с подтекстами и контекстами. Выставка была сделана на совесть. Сейчас такую географию передвижений фотографа трудно представить — от Соловков до Норильска; разброс локаций — от библиотеки МГУ до исправительных колоний; выбор тем — от интимной лирики до грандиозных строек. Он был, возможно, последним представителем гран-стиля в фотографии. И как же жаль, что МАММ до сих пор, обладая таким первоклассным архивом, так и не сподобился сотворить издание, достойное фотомастера.
Вот такая моя великолепная четверка.
Что касается моих выставок, взяться за проект «Всеволод Петров и колесо ленинградской культуры» меня заставил случай. Когда я оказался в его доме и обнаружил массу архивных материалов, передо мной выросла не просто фигура искусствоведа, но человека, отвечающего за свою культуру, друзей, свое мировоззрение, эпоху, наконец, — то, от чего невозможно отказаться. Все эти записные книжки, блокноты, тетради, отдельные листы, фотографии, заметки на полях книг — из этого, а потом еще и с помощью изобразительных сюжетов — картин, рисунков, предметов — выросла целая выставка, которая и рассказывает о «душе Ленинграда» 1930-х — 1950-х годов. Душе, которую сохранял все эти немыслимые годы глухомани искусствовед и писатель Всеволод Петров. Ведь статьи его о художниках, выходившие в те же годы, — это уже другой жанр: тексты, прошедшие огонь и воду грозных идеологических барьеров. А вот живое и трепетное слово так и лежало в глубинах его огромного письменного стола. Эта выставка для меня особенно важна. Это оммаж тем, кто счастлив, что верит в то, во что, кажется, уже все потеряли веру.