Анатолий Осмоловский: «Считаю путь аскетизма абсолютно репрессивным»
Художник и арт-теоретик о знаменитых уличных перформансах 1990-х и о том, почему акции Петра Павленского — это не искусство
Благодарим наших партнеров — Фонд «Президентский центр Б.Н. Ельцина» (Ельцин Центр) и образовательный портал «Твоя история».
* * *
Художник и теоретик искусства Анатолий Осмоловский — один из лидеров московского акционизма, автор знаковых перформансов-провокаций 1990-х («<…> [*] на Красной площади», «Баррикада», «Против всех») — рассказал о том, как были организованы его знаменитые акции и чего добивалось поколение акционистов 1990-х.
— Когда заговаривают про акционизм, всегда вспоминают вас, Александра Бренера и Олега Кулика. И, наверное, не будет преувеличением сказать, что нынешних акционистов всему-всему научили вы.
— Дело не в том, что научили, а в том, что для того, чтобы те или иные действия привлекали внимание и квалифицировались как искусство, необходимо сформированное дискурсивное поле. Поэтому здесь вопрос в том, кто это поле создавал. Я — когда делал уличные акции — работал в абсолютном вакууме. В советском андеграунде не было принято привлекать внимание к собственной деятельности. Поэтому на меня и моих двух друзей Григория Гусарова и Дмитрия Пименова — мы вместе разрабатывали стратегию уличного акционизма — смотрели как на зачумленных. Более того, средства массовой информации не понимали, что мы делаем. И трагически погибший в 1990-е годы Григорий Гусаров — наш, так сказать, менеджер, — обладавший абсолютно бульдожьей хваткой, приходил в «Московский комсомолец» и оставался там до того момента, пока не видел, что информация об акции пошла в печать. Он, собственно говоря, не только информацию в печать пробивал, но и объяснял журналистам, что это такое было. Потому что люди советские — мы ведь начинали еще в СССР — вообще ничего не понимали. Это для нас — людей, которые занимались современным искусством, — акционизм был не то что обыденным, но понятным жанром. А обычный человек понятия не имел, что это. Да и нам самим было понятно только то, как этот жанр действует в профессиональной среде, а вот как он взаимодействует с общественным мнением — этого мы не знали и только начинали исследовать. И если говорить о том, что сделало поколение акционистов 1990-х годов, то верным ответом будет: создало дискурсивную площадку. Но уже тогда нам было абсолютно ясно, что квалификация того или иного действия как искусства совершенно не освобождает от уголовного преследования. Поэтому, если говорить конкретно о Петре Павленском, я считаю необходимым пояснить два важных момента. Наша деятельность — что моя, что Бренера, что Кулика, что Авдея Тер-Оганьяна — была направлена против всех. Иногда даже в буквальном смысле. У нас не было аудитории. Более того, аудиторию мы сознательно от себя отталкивали, потому что основной идеей нашей было ни в коем случае не создавать образ, с которым можно было бы идентифицироваться. Образ должен был быть исключительно негативным. Почему? Потому что: 1) отсутствие аудитории — это подлинная свобода; 2) все механизмы идентификации с художественными образами считались нами глубоко репрессивными и реакционными. Они размагничивают протестные импульсы в человеке. Но это сложная теория. Не буду в нее погружаться.
Наша деятельность была направлена против всех.
— То есть остаться совсем одному — без сторонников, без друзей?
— Абсолютно. И Бренер в этом смысле был самым радикальным, потому что разругался не только со всем художественным сообществом, но даже со мной и ближайшими друзьями и товарищами. Я до такой степени радикальности никогда не доходил. Я пытался сформировать небольшой круг — так сказать, «левую сцену» — и поддерживал отношения между разными людьми, которые этим занимались. Но даже если не понимать «против всех» буквально, все равно: разве образ Кулика — самого из нас приемлемого — не презренный образ? Это же самый низ. Именно в этом и проявляется подлинная левая позиция — иметь смелость заявить: «Я — никто, я — педик, я — негр, я — животное».
— Вы не можете рассказать, откуда все пошло? Откуда вы и ваша «левая сцена», дискурсивное поле и весь этот акционизм?
— Я начал всем этим заниматься в 17 лет. Сначала занимался литературой — писал стихи. Довольно быстро перешел на сложное структуралистское текстотворчество. В 1986 году я прогуливался по Арбату и увидел у Театра Вахтангова, как молодые люди читают стихи. Это была первая группа, которая читала стихи на Арбате, называлась она «Вертеп». Я познакомился с ними, и мы начали читать стихи вместе. Так как мы были первой группой, которая занималась подобного типа выступлениями, были какие-то не очень жесткие контакты с милицией. Но поскольку к тому времени все это было уже практически разрешено, по сути, никаких проблем у нас не было. Ну и дальше все по нарастающей стало катиться. Мы стали читать стихи на Арбате, стали как бы социальным феноменом того времени, мы дружили с некоторыми журналистами из журнала «Юность», в котором в тот момент запустили рубрику под названием «Испытательный стенд», где публиковали разных известных авангардистов. Среди них было много хороших поэтов — например, Арабов, который сейчас известный сценарист, Д.А. Пригов — это мои любимые.
Мы, естественно, на «Испытательный стенд» не могли претендовать, потому что были совсем молодые, да и стихи по большому счету были юношеские. Но про нас сделали публикацию в рубрике «Двадцатая комната», которая была посвящена молодежи. И после этого пригласили на «День Юности» в кинотеатр «Октябрь». Соответственно там был собран весь советский истеблишмент: читали стихи Вознесенский, Рождественский, по-моему, Белла Ахмадулина. Зал, естественно, был забит. Надо еще понимать, что в 1980-е годы у людей был фантастический интерес к искусству. Собрать зал на две тысячи человек исключительно на поэтов — это было совершенно не сложно. Даже авангардисты — скажем, Парщиков или Арабов — без всяких проблем собирали залы по пятьсот-семьсот человек.
Мы старались избежать уголовного преследования.
— По билетам, за деньги, я прошу прощения?
— Конечно, за деньги. Естественно, за деньги. В общем, я прочитал стих в кинотеатре «Октябрь». Это были такие сложные метафорические конструкции. Обычно без рифмы. И там же за кулисами познакомился с Вознесенским, и мы поехали к нему на дачу. Читали там стихи, общались.
— Вот так просто познакомились с Вознесенским — и сразу на дачу?
— А что в этом такого? Я не навязывался — это, скорее, была его инициатива. Он же, будучи юношей, дружил с Пастернаком, и, видимо, какие-то ностальгические чувства им владели — он хотел искать и находить каких-то молодых. И тут возникли мы — три или четыре человека из группы «Вертеп», хотя, условно говоря, авангардистом из них был только я. Я писал стихи а-ля Маяковский или Хлебников. С упором на завернутые метафоры. Другие писали под Есенина — такие традиционные стихи. Вознесенский именно мои стихи выделил и потому начал нас, группу «Вертеп», пиарить в средствах массовой информации. А в то время публикация в какой-нибудь «Работнице» была совершенно феноменальным событием. Ты звучал на всю страну, и все начинали в твою сторону кивать. В общем, эта реклама большую роль сыграла в нашей жизни. Какую? Ну, прежде всего, стало возможно деньги зарабатывать чтением стихов. Каким образом? При советской власти существовал закон: любой поэт, который смог договориться с той или иной площадкой (как правило, этими площадками были библиотеки), получал 25 рублей за выступление. Это если ты не член Союза литераторов, а если член, то все 50 рублей, а если член чего-то еще, то вообще 75 рублей. При этом не было никакой зависимости от того, сколько людей на тебя пришло. Два человека в зале? Все равно поэту деньги платят.
— Господи, какой хороший и правильный закон.
— Да, но его давно уже нет. Но у меня были и другие способы зарабатывать деньги. Я майками торговал и чего только не делал. Надо было выживать, зарабатывать на жизнь. Мне 18 лет было, и я был лишен каких бы то ни было финансовых возможностей. Но это было все при советской власти. А когда настал 1991 год, произошло тотальное обнуление. Вся инфраструктура, существовавшая до того, — все эти законы, быт, коды общения — все в один миг исчезло. Это начало происходить еще в 1990-м, но по-настоящему ударило лишь в 1991-м. Причем, по-моему, прямо 1 января. Давно подмечено: в России социально-политические контексты — в том числе художественные — меняются раз в десять лет. То есть если мы посмотрим на 1990-е годы и «нулевые», то это две разные планеты. Представить себе художников 1990-х с их энтузиазмом прямо переходящими в оголтелые «нулевые» абсолютно невозможно. «Нулевые» — это деньги, очень много денег. По крайней мере, в художественном кругу — хотя и не только в нем.
За неделю до августовских событий мое дело было закрыто за отсутствием состава преступления.
— Вы, кстати, однажды подметили очень важную вещь, отличающую «тогда» от «сейчас». Что тогда вокруг были очень добродушные люди, которых нынче нет в помине. Вы вот сейчас рассказываете про две тысячи человек, купивших билеты в кинотеатр «Октябрь», чтобы слушать поэтов, — мне это трудно вообразить. Вероятно, и акционизм 1990-х был потому не таким, как нынешний, да?
— Да, вот еще важное, что я хотел сказать, — мы же с Павленского с вами начали. У нас был момент: мы всегда пытались избежать уголовного преследования.
— А оно могло быть?
— Ну, у меня было уголовное преследование за акцию на Красной площади в 1991-м. Понимаете, это важное отличие акционизма 1990-х от акционизма Павленского. Мы старались избежать уголовного преследования. Это было связано не столько с тем, что нежелательно сидеть в тюрьме (хотя и с этим тоже), сколько, прежде всего, с тем, что художественный жест не может оцениваться, если человек попадает в тюрьму. Потому что, когда человек сидит в тюрьме, дистанция между его акцией и, условно говоря, зрителем нарушается. Если человек в тюрьме, о нем невозможно ничего сказать объективно — хорошая его акция была или плохая. Если скажешь, что хорошая, все подумают, что ты ангажирован и пытаешься человека, условно говоря, отмазать или, по крайней мере, дать ему надежду, что он сидит в тюрьме не просто так. А если говоришь, что акция была плохая, то ты человека как бы топишь. И в том, и в ином случае высказывание становится невозможным. Это не моя мысль, а Валерия Подороги, который совершенно верно заметил: про акции 1990-х годов можно было говорить — искусство это, не искусство. А про сегодняшние акции невозможно говорить — искусство это, не искусство, потому что на самом деле это вид специфической политической борьбы. А политическая борьба требует аудитории. Потому что без аудитории борьба абсолютно бессмысленна. Павленский имеет свою аудиторию. Он ее очерчивает в текстах, которые пишет перед каждой своей акцией. Да, это особый вид политической борьбы. И мне трудно судить, что с Павленским дальше произойдет, есть ли шанс у него какой-то. В аудитории — ложь этого акционизма, если его пытаться квалифицировать как искусство.
— А ваша история после акции на Красной площади могла плохо закончиться?
— Да, могли посадить меня и Гусарова. Но Гусаров, помнится, очень вовремя убежал в Литву. А меня вот схватили. Собственно говоря, вот как все происходило. Была группа «ЭТИ», куда по большому счету входили три человека: я, Гусаров и поэт Дмитрий Пименов. Но были еще, так сказать, активисты, которые время от времени участвовали в разных наших мероприятиях. Какие-то школьные друзья, какие-то анархисты. Так вот. Возникла идея сделать акцию, приуроченную к принятию закона о нравственности. Он вышел за два дня до того, как мы вышли на Красную площадь. Закон этот запрещал ругаться матом в публичных местах. Мы все придумали (выложить телами активистов «<…>» на брусчатке. — Ред.), договорились о встрече, но пришли лишь два искусствоведа и один анархист. То есть людей не хватало. А я хотел все сделать…
— Не как у «Мухоморов», а крупно.
— Да, покрупнее, чем у «Мухоморов», — это уж точно (арт-группа «Мухоморы» 25 марта 1979 года в подмосковном Кускове выложила на снегу усадьбы телами четырех человек слово «<…>»; акция была задокументирована, что позволило «Мухоморам» впоследствии даже обвинить Осмоловского в плагиате. — Ред.).
— Вы как-то тренировались перед акцией?
— Нет, мы не тренировались. Точнее, мы хотели тренироваться, но люди просто не пришли на встречу. Поэтому мы поехали к памятнику Гоголю, где я агитировал собиравшихся там хиппи принять участие в акции.
— Как же вы их сагитировали?
— Я уже не помню — речь какую-то толкал, убеждал. Три или четыре человека согласились сразу, остальных пришлось уламывать. Но когда мы пришли на Красную площадь, люди одеревенели.
— Настолько было страшно?
— Конечно. Центральная площадь достаточно жесткого советского государства — даже мне было не особенно весело. Короче, они стояли как вкопанные, и я фактически насильно уложил их на брусчатку и потом только лег сам. Гусаров в это время отвлекал ментов — говорил, что мы тут съемки будем делать, кино, фото, еще что-то. В общем, мы секунд тридцать лежали — едва успели сфотографироваться. Очень быстро прибежала милиция, стала спрашивать, что мы здесь делаем. Мы отвечали: «Геометрические фигуры выкладываем». Они адреса переписали и отпустили. Но вечером ко мне пришел Гусаров и показал фотографию: вот, «Московский комсомолец» готов публиковать, и мы должны дать отмашку — да или нет. Я ответил: «Ну, сделали же — естественно, публикуем». А утром ко мне с обыском приехала милиция, и меня забрали в отделение. Гусаров, надо отдать ему должное, развил интенсивную деятельность по сбору ходатайств от разных людей известных. От Вознесенского, от режиссера Соловьева были бумажки, ПЕН-центр обо мне написал, еще кто-то. Все это продолжалось, по-моему, месяца три, и за неделю до августовских событий мое дело было закрыто за отсутствием состава преступления. А вменялась мне статья 205-я, часть вторая: «хулиганство, произведенное с особым цинизмом и необычайной дерзостью». Под нее обычно подпадали люди, которые либо рецидив совершили, либо дрались с применением кастета или ножа, но никого не убили. От года до пяти. Вообще у меня была такая идея — пойти на суд и сказать все, что я думаю.
Аскетизм приводит к радикальной дифференциации, что в конечном итоге обязательно приводит к массовым репрессиям.
— А если бы реально посадили — от года до пяти?
— Это было бы ужасно. Но мне было 23 года — то есть я вообще юнец по большому счету, — и хотя я все соображал и сильно напрягался, тем не менее планировал судиться. Однако Гусаров меня переубедил. И не только он, а все окружение. Потому что не только тогда, но и сейчас оправдательные приговоры в первой инстанции — это 0,1%. То есть я бы точно сел. Словом, был жуткий стресс.
— Это единственный раз, когда тюрьма была настолько близко?
— Что касается уголовного преследования — да. Больше такого не было. В 1998-м нас забрали в милицию за баррикады на Большой Никитской. Мы трое суток отсидели, и нам дали административный штраф за несанкционированный пикет. Хотя могли раскрутить на массовые беспорядки — вот сейчас бы точно раскрутили — и посадили бы года на три. А может, и на пять. Я хочу сказать, что момент формального ненарушения Уголовного кодекса был очень важен. И прежде всего для того, чтобы действие зависало, чтобы было непонятно — искусство это или не искусство. Чтобы можно было свободно спорить на эту тему. Без скрытой репрессии ангажированного мнения (в ту или другую сторону). А чтобы действие было неоднозначно квалифицируемо, подвергаться уголовному преследованию, естественно, не рекомендуется. Вот поэтому, кстати, мне так понравилась акция Pussy Riot. Они же вообще сидели ни за что. Они не нарушили Н-И-Ч-Е-Г-О! Они вбежали на солею и спели там песню. Собственно говоря, тут даже административного нарушения нет никакого. В европейской стране за это полагается штраф 400 евро, который, к примеру, взяли с Femen после того, что они в Нотр-Даме устроили (12 февраля 2013 года, на следующий день после объявления об отречении папы римского Бенедикта XVI, активистки группы Femen под видом туристок проникли в неф собора Нотр-Дам и, скинув пальто, начали колотить палками по девяти новым позолоченным колоколам собора Парижской Богоматери; после короткого расследования девушек отпустили, не найдя состава преступления в их действиях. — Ред.). Формально в акции Pussy Riot не было совсем никаких нарушений. А то, что их раскрутили на два года зоны, — это абсолютное злоупотребление режима властью. Что же касается Павленского, то здесь, конечно, нарушения есть.
— Подожженная дверь?
— Порча государственного имущества. Мне вообще очень сложно представить, что за него вступятся какие-то международные, условно говоря, силы. Потому что, в общем, напасть на офис спецслужб… Думаю, вряд ли это кто-то одобрит. Спецслужбы — они как бы выполняют какую-то роль, необходимую государству.
— Это все понятно, но меня — неофита, скажем прямо, — в акции Павленского покорила красота. Согласитесь, что получилось красиво.
— Я не знаю. В принципе, Петр выглядит как такой аскет-мученик. То есть все вместе производит достаточно цельное впечатление — вне всякого сомнения. Но я хочу сказать, все-таки искусство, на мой взгляд, должно находиться в режиме эффектной и чрезвычайно веселой игры. И, как я уже говорил, должен быть отключен механизм идентификации с этим жестом. А у Павленского как раз наоборот. Все в нем видят себя. Я считаю это реакционным. Если оценивать как искусство. Но возможным — если оценивать как политическую акцию.
— Вот я, читая и слушая рассказы про ваши акции, четко себе когда-то уяснила, что политическими они не были ни разу. Вы экспериментировали, щупали границы искусства, смотрели, где еще искусство, а где уже не оно.
— Знаете, сейчас в это сложно, опять же, поверить, но тогда в художественном кругу была стандартная фраза: это уже было. Что бы ты ни сделал, тебе говорили: уже было. Преимущественно это адресовалось молодым людям. Я даже написал такую фразу в манифесте «НЕЦЕЗИУДИК»: если я буду кидать в зал говно, а интеллектуал скажет, что это уже было, то я буду кидать говно до тех пор, пока он не закричит: «Что это за хулиганство?». На самом деле, эта фраза достаточно важная. Если все уже было, то реальность, как мы тогда говорили, тотально «затекстована». Любое действие, которое ты мог бы совершить, уже совершалось. Оно же уже было, значит, оно является историей, а то, что есть история, затекстовано. История — это ведь текст, правильно? И основная наша задача была — произвести что-то, что прорвало бы эту затекстованность. Прорыв был той самой реакцией на кидание условного «говна». «Что это за хулиганство?» А хулиганство — это и есть реальность. Конечно, все это авангардистская ориентация, авангардистский вектор, который всегда осциллирует между реальностью и искусством. И непонятно, что это, — искусство или реальность. Собственно говоря, все наши действия — и «<…> на Красной площади», и разные другие — все это были осцилляции между искусством и жизнью. И как раз мы начали беседу с того, что было создано дискурсивное поле для понимания этих жестов как искусства. А в то время такого поля не было, и многими все это не воспринималось никак.
Акционизм — это деятельность молодого человека.
— Но для вас это все-таки было искусство?
— Для меня это был открытый вопрос. Ну то есть, конечно, искусство, но искусство получалось как бы в результате неудачи, оно получалось в тот момент, когда не становилось «хулиганством». Вот этот режим неясности настоящий авангардист стремится длить как можно дольше. В начале 1990-х происходила борьба разных интерпретаций. Концептуалисты были против того, чтобы называть то, что мы делаем, искусством. Мы в этом смысле вошли в конфликт с концептуалистским андеграундом. Началась борьба — и она была жесткой. Вплоть до радикальных разборок, когда, к примеру, вызывали Андрея Ковалева (известный искусствовед. — Ред.) на ковер в мастерскую Кабакова и вынуждали отчитываться, почему он пишет об акционистах и не пишет о концептуалистах. Было много конфликтов, но ведь это как раз хорошо, да? Ведь когда существует понятийный конфликт в художественной среде, происходит очень насыщенная, интенсивная жизнь. Конфликт помогает более рельефно заточить свою аргументацию — как за то, что это искусство, так и против. Это как бы, на самом деле, мысль будоражит и дает, что называется, «топливо» в движение всего предприятия под названием «искусство». На этом авангард и движется все время.
— А конфликт исчерпан? Или есть о чем поспорить? Концептуализм, страшно сказать, все еще жив, да и вы сами как будто уже в мраморе.
— Вопрос довольно сложный. Во-первых, конечно, какие-то люди в концептуальной среде до сих пор все это ставят под сомнение. Но — нет. Давно уже считается, что акционизм — искусство. И никаких проблем по этому поводу нет. Но в том-то и дело, что, когда нет проблем, становится неинтересно. Почему, скажем, Авдей Тер-Оганьян так скептически относится к Павленскому? Именно поэтому: дискурсивное поле — считать акционизм искусством — уже создано. Все ясно. Что Павленский хочет доказать? Что это искусство? Ну да — искусство. И именно по этой причине все это переносится в совершенно другую область — в область политического действия. То есть он играет на повышение. Вот будет реальный срок. Но я уже говорил, что когда получается «хулиганство», то тоже нехорошо.
— И это тоже все понимают. Ну, понятно же, зачем и по какой причине Павленский поджег именно эту дверь.
— Ну да — естественно.
— И интерес вызывает, как вы правильно заметили, только то, чем художники готовы жертвовать ради таких действий, — время.
— Хочу добавить. Я считаю, что аскетический путь и жертвенность — это все очень и очень в традиции народовольческого движения. Когда смотришь на Павленского, вспоминается Рахметов. Но — честно хочу сказать — меня перспектива, которая из Рахметова последовала, не очень вдохновляет. Аскетический путь приводит в конечном итоге к сталинизму. Сталин, кстати, был аскетом известным. Что после него осталось? Сапоги, гимнастерка и, говорят, вырезанная картинка из журнала «Огонек», которая была приклеена у него в кабинете. Сталин был аскетом. И большевики все были аскетами. Аскетизм приводит к радикальной дифференциации, что в конечном итоге обязательно приводит к массовым репрессиям. Вот если ты строишь свою жизнь по принципу единой линии, отказываясь от всего лишнего, ты в конце концов и в политике начинаешь так же действовать. Сталин — это аскетический путь российской государственности.
Мне было по фигу на деньги. Мне и сейчас на них по фигу.
— Среди акционистов 90-х, короче говоря, аскетов не было.
— Нет, мы были эпикурейцами. Мы все принимали, всему радовались, все должны были попробовать. Веселье должно было быть каждую минуту, девушки, алкоголь, наркотики и… «инъекции осмотрительности» (говоря словами Делеза). Свобода — вот наша основная идея. Считаю путь аскетизма абсолютно репрессивным и преступным.
— 1990-е такими и были. Жаль только, не все их пережили.
— Безусловно, у 1990-х есть, что называется, скелет в шкафу. Я могу себе представить, что людям, которым, скажем, в 1991-м было уже за пятьдесят, было чрезвычайно тяжело жить. В силу того, что мои родители умерли раньше, я как бы не до конца это прочувствовал. Отец умер в 87-м году — и в этом смысле 1990-е не пережил, — но я представляю себе инженера с кучей изобретений, и вдруг его институт просто закрывается: это катастрофа. Институт, в котором мой отец работал, просто закрылся — и сейчас там мебельный салон, по-моему. Я могу себе представить, как человек на исходе сил оказывается вынужденным жить в абсолютно новой реальности. Это для молодого человек кайф, когда полная свобода и ты полагаешься только на свои силу, волю и энергию, а деньги… Да у меня были времена, когда я жил вообще без денег. Я рассчитывал свои поездки на метро так: вот я доеду до этого, возьму у него деньги, на которые доеду до следующего, и у него тоже возьму на жетон в метро и дальше поеду… И все это воспринималось с игровым подтекстом. Мне было по фигу на деньги. Мне и сейчас на них по фигу. Но для человека, силы которого на исходе, а самомнение и достоинство на высоком уровне, это жуткая катавасия. Семья, дети, все это нужно содержать, кормить. Все это было не в пользу большинства, которое состояло вовсе не из молодых людей. И я понимаю весь скепсис по поводу 1990-х годов. Я и сам критиковал Ельцина. Потому что устраивать такие глобальные пертурбации при отсутствии институтов — это абсолютный авантюризм. Я прочитал «Дни поражений и побед» Гайдара. Он там пытается убедить, что была аховая ситуация и ничего было сделать нельзя. Ну, наверное, — я не знаю. А главное, все еще у нас впереди. Вот сейчас режим грохнется, и мало не покажется никому. Потому что есть еще одна принципиальная разница между тем, что сейчас, и тем, что было тогда: собственности в 1990-е ни у кого не было. Потому все так бескровно (относительно) и закончилось. Война была, что называется, «уличная» и на окраинах.
В России социально-политические контексты — в том числе художественные — меняются раз в десять лет.
— Сейчас время акционизма? Или, наоборот, лучше будет вообще не высовываться?
— Ну, вот такого акционизма, как у Павленского, — аскетического.
— А у вас есть идеи насчет каких-то акций?
— Да, несколько, и я даже хотел бы их реализовать. Правда, вот постарел. А акционизм — это деятельность молодого человека. Нужно быть, во-первых, в очень хорошей физической форме. Во-вторых, иметь хорошее психическое здоровье. А моя нервная система за семь лет акционизма была целиком раздолбана — я оправлялся лет пять или семь. Стресс безостановочный. Общение с милицией, общение с ФСБ. Меня же вербовали несколько раз — пытались, точнее говоря, завербовать. Чтобы я доносил, сообщал, что в художественных кругах происходит. Происходило это, правда, уже в конце 1990-х, когда мы делали «Против всех партий», или «Против всех». Это был уже не акционизм, а попытка политической кампании. И мы очень быстро попали под колпак ФСБ. У нас была акция на Мавзолее: активисты забегали на трибуну. Я не забегал — я внизу стоял, так как должен был ребят прикрывать в случае, если бы начались какие-то репрессии. А хотелось очень, конечно.
— Да это ж мечта детства!
— Все этого хотят. Вообще надо открыть это для туристов давно уже! Чтобы любой человек мог прийти на площадь, залезть на трибуну и помахать оттуда рукой! В общем, как только мы это сделали, сразу попали под колпак — за нами стали следить. Ну и начались разные попытки вербовки, избиения активистов. Мы кампанию, естественно, свернули. Хотя изначально хотели проводить ее массовым образом. Но — прежде всего — у нас не было денег. А любая организация кампании подобного типа требует хоть какого-то финансирования. «Против всех» финансировал я, а денег у меня на тот момент было мало.
— На что деньги уходили?
— Как на что? Тот же самый баннер произвести — это ж надо деньги иметь. Купить ткань, купить краску. Эта ведь кампания началась с «Баррикады» на Большой Никитской. Та акция стоила мне 700 долларов — по тем временам реальные деньги. Нужно было машины заказать с коробками, чтобы приехать и тут же перекрыть улицу. Нужно было мегафоны купить, лозунги написать на французском языке. Четыре дня у нас на это ушло. Но чтобы сделать настоящую, серьезную большую кампанию «Против всех», нужно было больше времени и какие-то более или менее нормальные деньги.
— А если бы были эти деньги, что тогда?
— Мы бы грохнули политическую систему России того времени. В то время — сейчас эту графу в бюллетенях отменили — «против всех», например, в Екатеринбурге собрало 48%. И были перевыборы из-за этого. А если бы были деньги, я бы поехал в Екатеринбург, создал бы там комитет, собрал бы этих людей, которые проголосовали против всех, и сделал бы все в правильном масштабе. На самом деле было еще три региона, где «против всех» набрало огромное количество процентов: Камчатский край, Алтай и Дальний Восток, который против всех голосовал почти всегда. То есть на что мне в тот момент были нужны деньги — чтобы ездить по регионам и там создавать ячейки.
Правда, говорят, опять хотят ввести эту графу — «против всех». Было бы неплохо.
— Но это ведь уже было бы не искусство?
— Да, абсолютно нехудожественное мероприятие. Это была попытка сделать следующий шаг. И мы использовали ситуационистский девиз: «Мы художники лишь постольку, поскольку мы уже не художники. Мы пришли, чтобы воплотить искусство в жизнь». Конечно, у нас не было никакой позитивной программы. Основной программой «Против всех» было грохнуть политическую систему России.
— А что бы было, если бы удалось грохнуть?
— Ну, по закону, если бы против всех проголосовало большинство, назначались бы перевыборы и ни одна партия, которая принимала участие в первых выборах, не имела бы права участвовать в перевыборах. Соответственно все партии должны были перерегистрироваться, переназваться. Ну а тот, кто агитировал против всех, имел бы огромный политический капитал! Открылось бы окно возможностей! И народ показал бы этим идиотам, что они не при делах. Вот, собственно, какая была задача. Но мы ее, естественно, не решили, потому что — повторяю — для этого нужны были средства. А найти их я не смог. А сейчас все это уже вроде как неактуально. Правда, говорят, опять хотят ввести эту графу — «против всех». Было бы неплохо. Кстати, когда мы делали «Против всех» во время парламентских выборов, на нас как бы не очень обратили внимание. А во время президентских уже выборов все эти имиджмейкеры так всего пугались, что организовали против нас целую кампанию. Они делали акции и приглашали в качестве спикеров бомжей, которые, собственно, кричали в микрофон: «Я против всех!». Это показывали по телевизору, создав негативный образ тех, кто голосует против всех. Такая вот контракция против нас. Настолько испугались. Только представьте: у нас вообще не было никаких денег, мы вообще ничего собой не представляли, просто — фу! — таракан! Нас раздавить было — ну, я не знаю — плюнуть и растереть. А здесь какие-то ресурсы выделялись, чтобы этого «таракана» замочить.
— Ну а что сейчас-то делать?
— Честно говоря, у меня сейчас никакого плана нет. Вообще, я думаю, очень важно искусство. Необходимо создать новую форму. Только на новой форме может покоиться новая структура власти. А пока этой новой формы не будет — все время мы вынуждены будем сталкиваться все с той же мерзостью, говоря словами Маркса.
[*] Мужской половой орган.
Запрещенный рождественский хит и другие праздничные песни в специальном тесте и плейлисте COLTA.RU
11 марта 2022
14:52COLTA.RU заблокирована в России
3 марта 2022
17:48«Дождь» временно прекращает вещание
17:18Союз журналистов Карелии пожаловался на Роскомнадзор в Генпрокуратуру
16:32Сергей Абашин вышел из Ассоциации этнологов и антропологов России
15:36Генпрокуратура назвала экстремизмом участие в антивоенных митингах
Все новости