Как одевались в 1990-м?
Лекция Линор Горалик о свитерах с люрексом, вестиментарных кодах и времени тяжелой травмы
Линор Горалик прочитала на фестивале «Остров 90-х» лекцию о том, как одевались в 1990-м, и о том, почему язык костюма той декады характеризует ее как время тяжелой травмы. COLTA.RU публикует сокращенную печатную версию лекции и полный видеовариант. Лекция проиллюстрирована фотографиями с показа Александра Петлюры, на котором были продемонстрированы оригинальные вещи 1990-х из коллекции художника.
Меня здесь в 1990 году не было. Я уехала вместе с семьей в ноябре 1989-го. Я вернулась в Россию в самом конце 90-х и воспринимаю тот факт, что меня не было здесь в 90-х, как огромную потерю. У меня нет никаких иллюзий — это было чудовищное, тяжелое время, но мне кажется, что человеку, который интересуется русской культурой, нужно знать о 90-х как можно больше. Я считаю, что эта дыра в моем персональном культурном опыте невосполнима. Ровно это заставляет меня на протяжении многих лет и как исследователя, и как частное лицо разговаривать с людьми про 90-е годы. Когда в 2006-м журнал «НЛО» предложил мне взяться за статью «Одежда 1990 года» — конкретного одного года, которому и был посвящен сборник, — я взялась с большим удовольствием.
Для того чтобы написать эту статью, я взяла больше 150 глубоких интервью, не считая довольно масштабного опроса, который я делала онлайн и за который крайне благодарна всем участникам. Все, что я буду сейчас рассказывать (и примеры, которыми я буду это подкреплять), рассказано на основании свидетельств с некоторым перекосом. Все-таки большую часть опрошенных мною людей одежда как-то интересовала. Это далеко не общее место. Есть люди, которым примерно нечего сказать об одежде 1990 года, кроме того что она была бедная и искать ее было трудно. С другой стороны, люди, которые были заинтересованы в одежде в 1990 году, давали бесценные свидетельства ровно потому, что их интерес был очень эмоционально насыщенным.
Когда я собирала эту статью, было понятно, что речь пойдет не о фактологии, а о памяти, что предметом разговора станет не то, как люди одевались в 1990 году, а то, как люди помнят свой костюм 1990 года. Когда ты работаешь с этой темой, ты видишь, как часто люди сами себя ловят на аберрации, и недаром существуют у историков понятия «длинные 80-е», «короткие 80-е», «длинные 90-е», «короткие 90-е». Длинные 90-е — это когда человек сам ловит себя на аберрации и говорит: «Сейчас, когда я это вам пишу, я понимаю, что речь идет о 1987—1988-м». Другой человек пишет: «Я понимаю, что рассказываю, скорее, о 1992—1993-м, но это главное, что приходит мне в голову». 1990-й был маркером, некоторым рубежом, когда все изменилось.
Полная версия лекции
Есть вечная проблема устной истории: ты не столько регистрируешь факты, сколько память и переживания. Но сейчас мы оказываемся в пространстве, где 1990 год плохо регистрируется даже у ключевых участников исторических событий. Например, мои коллеги, которые делали для того же журнала интервью с создателями новых медиа в диапазоне от «Коммерсанта» до газеты «Сегодня», выясняют, что сами эти люди иногда приписывают открытие своих изданий то 1989-му, то 1991-му. 1990-й оказывается настолько эмоционально насыщенным годом, что к нему не привязаны конкретные события. Он целиком переживание, не распадающееся на события.
Иными словами, главными для меня были и остаются ответы на вопросы: каким костюм остается в памяти? Почему память схлопывает эти даты? Почему подменяются факты и понятия? В каких терминах люди описывают одежду того времени? Какие эмоции сама тема вызывает? И, главное, какие вестиментарные коды были в 1990 году, на какие правила люди ориентировались, как понимали язык костюма и как он менялся в последующие несколько лет?
Подавляющее большинство тех, кого я опрашивала, относились к так называемой активной части населения, и это значит, что в 1990 году они находились в возрасте между 10 и 25 с представительным довольно распределением (не буду вас морочить статистикой) по возрастным группам, но, безусловно, было и старшее поколение, и на их воспоминаниях я сделаю отдельный акцент.
Естественно, то, что люди говорят и помнят о костюме в этот год, очень зависит как минимум от трех вещей — от их возраста, материального положения и региона. Ситуация в Москве была одна, а ситуация где-нибудь в малых городах на Юге России имела некоторые общие признаки с московской, но, конечно, была другой. Большинство моих собеседников жили в больших городах Советского Союза — не обязательно Москве и Санкт-Петербурге, но все-таки не в районных центрах, не в поселках и не в деревнях.
Свитера с люрексом — это травма поколения!
Самая запомнившаяся фраза из всех, которые были сказаны мне за время исследования: «Вот было время — вспоминать не хочется, но было и весело тоже». Это прекрасная формулировка, потому что почти все, с кем ты разговариваешь про костюмы этого года, говорят… не все, но очень многие говорят в некотором приподнятом тоне о том, насколько это было захватывающе интересное, нестандартное, по-своему творческое время, и под этим все время идет слой признания о том, как это было тяжело, иногда финансово, иногда психологически, иногда это было унизительно, иногда это было страшно, но так или иначе все время речь идет о том, что это веселье, перекрывающее очень сложное настроение. Интересно, что вот это «вспоминать не хочется, но было весело» — прекрасная рифма к амбивалентности языка костюма, который имел место в этот момент.
Костюм — это, безусловно, язык. Когда мы одеваемся, мы сознательно или бессознательно передаем окружающим некоторое сообщение, очень сложное. Соответственно, когда мы смотрим на людей, мы точно так же считываем их костюм как сообщение, делаем далеко идущие выводы, ошибочные, правильные, разные. Но так или иначе в любом обществе существует язык костюма, какой-то базовый язык. Когда мы смотрим на человека, у нас есть некоторые ответы на вопросы, кто он такой, и эти ответы нам, как социальным животным, нужны очень быстро, потому что от них зависят наши действия, иногда наше выживание, и мы умеем ответить на какие-то базовые вопросы: пол, возраст, иногда род занятий, иногда манера поведения, будет ли этот человек агрессивен или нет, иногда материальный статус и т.д.
В 1990 году и в некоторых регионах в годы, предшествующие ему (1989-й, 1988-й, иногда чуть раньше), кое-где в 1991-м произошел эффект Вавилонской башни — язык костюма распался. Почему он распался? Во-первых, возникли крайние формы дефицита, и все, что советский дефицит демонстрировал нам до этого, в 1990 году достигло фантастического пика. Когда говорили «чего ни хватишься, ничего нет» в 1986 году, люди еще не понимали, что значит «ничего нет», и вот к 1990 году стало понятнее. Это с одной стороны. С другой стороны, начали появляться новые языковые коды и новые примеры. Появились новые медиа, появилось западное кино, появилась одежда тех, кто ездил туда и обратно, появились принципиально новые ролевые модели, новые звезды, новый рок, новая эстрада, новое российское кино, это тоже было важно. И эти люди создавали новый язык костюма, за которым нам, обывателям, было непонятно, как следить.
И, наконец, происходил обратный процесс — такая ползучая отмена униформы и дресс-кода в диапазоне от школьной формы до распада советского офисного дресс-кода, который оказался непригодным и смешным, архаичным, а на его месте оказалось примерно... ничего. Иными словами, глядя друг на друга, люди не понимали сообщений и не понимали, как самим разговаривать этим языком — языком вещей.
Каждый раз, когда мы говорим о жизни вещи в каком-нибудь обществе, мы говорим о том, что у нее есть цикл существования: задумка, возникновение, адаптация, присвоение, человек купил вещь, подогнал ее по фигуре, ношение, уход за вещью, и, наконец, вещь куда-то девается в конце. В 1990-е изменилось примерно все! Например, изменились потребительские практики. Среди прочих я задавала вопрос: откуда брались новые вещи в 1990 году? Отвечали: «не понимаю», «не могу себе представить», «не могу вспомнить» — и, наконец, ответ «ниоткуда». Этот ответ дал человек, который дальше рассказал, как он эти новые вещи переделывал. И тут нет никакого парадокса. Вещи брались откуда попало, отовсюду, из воздуха, источник вещи мог быть абсолютно любым.
Парадоксальным образом то, что в 90-х происходило с одеждой, очень отличается от процессов, происходивших с медиа, или культурой, или едой. Когда мы говорим про 90-е вообще, мы говорим про распад советских практик, про то, что люди, обладавшие навыками жизни советского человека, поняли, что эти навыки непригодны, когда речь шла об усвоении культуры, об отношениях с медиа, о поисках работы и обо всем остальном. Парадокс заключался в том, что с одеждой произошло ровно обратное. Навыки жизни советского человека в 1990 году не только оказались актуальными — они в некотором смысле достигли своего пика, они вдруг оказались актуальнее, чем в советское время. Все, что касалось приобретения новой вещи, все старые советские практики — доставать вещи, записываться в очередь на них, в том числе в рабочих коллективах, покупать вещи с рук, обмениваться со знакомыми и незнакомыми, закупать вещи на выезде, то есть ездить куда-нибудь за вещами, — эти практики стали только важнее. И люди, которые в советское время могли ими пренебрегать, говоря: меня не настолько интересует одежда, чтобы покупать ее у спекулянтов, — оказались в положении, что, если они не будут пользоваться этими практиками, они останутся без теплой одежды. Всем пришлось включиться в этот цикл.
Принцип различия был один — одет по-советски или не по-советски.
Один человек рассказал историю о том, как ездил в составе туристической группы в Польшу за дубленками. Поразительно, что двое входивших в эту туристическую группу мужчин продали обручальные кольца, чтобы купить одежду, будучи твердо уверенными, что жены оценят этот поступок положительно. Жены оценили этот поступок положительно: в этот момент теплая одежда была, безусловно, важнее, чем символические объекты.
Процесс присвоения и адаптации вещи тоже обострили как раз советские практики. Прежде всего, ношение чужих вещей, вещей не со своего плеча. В советской истории ношение чужих вещей и вообще жизнь вещи в семье и в коллективе — это потрясающе сложная и огромная тема. Например, прекрасно и много об этом пишут как минимум два исследователя. Один — это Ольга Гурова, специалист по советскому нижнему белью, с книгой «Советское нижнее белье», блистательной совершенно, очень хорошо читающейся даже непрофессионалами, несмотря на то что это глубокое, большое исследование. И второй — исследователь советской повседневности Наталья Лебина, которая занимается большим стилем и его деконструкцией и среди прочего в своих трудах отдает огромную дань вопросу одежды. В 90-е эта практика, уже немножко отошедшая в 70—80-х на фоне стабильности, по крайней мере, у среднего класса, вдруг приняла совершенно новые формы. Читаю: «Основой носимого мной в 1990 году было носимое мамой еще в 70-е. У меня был шелковый кружевной эстонский лифчик с лебедями, который мой дедушка привез бабушке из заграничной командировки до войны». В Советском Союзе вещи вообще хранили очень долго, это отдельная тема, но да — человек в 80-м все-таки не оказался бы в ситуации, когда он носит бабушкин лифчик.
Иногда ситуация доходила до фантасмагорической: все младшие дети в одной семье носили вещи с надписью «Саша Гаврилов», потому что мама так метила одежду перед пионерлагерем. Поскольку новых вещей не было — младшие дети носили одежду старших. Это история про стирание поколенческих границ.
Были вещи, которые сообщали слово «успешный» при любых обстоятельствах.
Стирались даже гендерные границы, что вообще-то происходит реже и в последнюю очередь. Дама рассказывает: «Я носила носки старшего брата, трусы, по-моему, тоже, одни так помню точно». Другая: «Носила дедушкины рубашки в клеточку на два размера больше, чем нужно». Третья: «У нас денег особенно не было, поэтому в основном я донашивала вещи брата и старшей соседки». Важно, что это практики крайних кризисов, и чаще всего они к крайним кризисам и привязаны. В других ситуациях в России об этих практиках много говорится в 20-е годы с поголовной, повальной нищетой, в период войны и после войны, а также когда речь идет о жизни в колониях, бараках и лагерях. Вот то барачное полотенце, которое одно на всех, — вот это примерно оно.
Если мы говорим о практиках присвоения, то все, что связано с переделкой одежды, всегда было важным. Чудаков в романе «Ложится мгла на старые ступени» говорит важнейшую фразу: «В этой стране, чтобы выжить, все должны были уметь все». Недаром советское общество называли «обществом ремонта». В 1990-м эти практики тоже стали насущно необходимыми. Возможно, в тот момент ни в одной цивилизованной стране — то есть стране, в которой были телефоны и автомобили, — не делалось и не переделывалось столько одежды руками, сколько в России.
Вот человек, который начал зарабатывать шитьем, рассказывает: «Шить я начал не от безденежья, а от безысходности». Есть люди, которые говорят: я ничего не делал своими руками, у меня руки-крюки, я никогда ничего не умел, как-то перебивался, что-то помогали друзья, а кто помладше, говорит, что помогала мама. И в следующей фразе в том же монологе человек говорит: «Футболки и старые джемпера я красила в черный и раскрашивала кляксами». Или: «Из лично моих приемов была покраска устаревшей и морально устаревшей одежды в черный цвет». Это значит, что на фоне общего масштаба переделок одежды такие мелочи не считались, это было примерно как погладить.
Очень многие говорят о том, как рукоделие в СССР перестало существовать в качестве хобби и стало насущной необходимостью. К худу и добру, женщин в Советском Союзе до последнего советского поколения, к которому отношусь, например, я, учили делать руками довольно много: немножко шить, вязать, вышивать что-то... Это стало вопросом выживания. Один из моих корреспондентов говорил, что «некоторые женщины отчаянно посещали курсы макраме, фриволите и шитья с вязанием» — и мы слышим такую иронию здесь — «для того чтобы хоть как-то одеваться, а не обязательно одеваться модно и красиво».
Одна из моих респонденток рассказывала, что в 1990 году научилась, по ее словам, шить что угодно, и добавляла: «Новая одежда бралась, когда появлялась ткань». То есть есть ткань — есть одежда, нет ткани — нет одежды. Как из ткани делать одежду — твоя личная проблема. Ткани, кстати, особенно не было. И вот что рассказывают люди, которые говорят, что до этого не шили, не делали руками ничего. «Себе сшила трикотажное платье, закупившись мужскими вьетнамскими майками огромного размера». «У мамы было полно шьющих подруг, которые чего только не создавали, вплоть до сумок из голенищ старых сапог». «В окрестных магазинах, — пишет человек, — в Бирюлево, жопка города Москвы, продавались мужские кальсоны и балахоны, из которых мы шили модные кофточки». И лучшая, по-моему, в этой коллекции запись: «У меня зрение было из рук вон, стекла очков были тогда только натурального, прозрачного цвета, хотелось темных. И я брала родные очки в толстой розовой оправе, специальную прозрачную, цветную, фиолетовую пленку для рукоделия и клеила вырезанные в форме стекол куски изнутри».
Советские практики присвоения и переназначения вещей — это отдельный разговор. Но вот пик — огромное количество женщин напоминает одну и ту же вещь: «красили глаза синей известкой, как тенями». Особенно маленькие девочки в пионерлагерях. Потому что тогда косметику было трудно доставать, она в последнюю очередь доставалась девочке-подростку. Одна из моих респонденток рассказала, что в 1990-м папа привез ей из Польши туфли с блестками, и эти блестки они с девочкой смыли водой и красили ими глаза на дискотеку. И это тоже признаки крайнего времени и крайней бедности, как стрелки от чулок, которые рисовали на ногах во время войны.
Мама, а почему этот человек называет себя бедным? У него есть джинсы и джинсовая куртка.
Вообще вопрос сырья стоял очень остро, и важно было, что все, что годно, было сырьем. Все, что могло выдержать носку, было сырьем. Вот люди рассказывают, из чего делали одежду. «Я купил себе рабочие турецкие ботинки, толстые, чуть ли не чемоданной кожи, на стройке». «Белые маскировочные костюмы, купленные в магазине “Охотник”...» «Была очень стильная девушка, которая купила в Военторге сапоги и плащ-палатку и переделала...» Ужасно интересно, что и советская промышленность делала последние рывки, пытаясь выживать, и один из респондентов моих, работавший тогда на советском предприятии, рассказал, что на советском заводе, который шил никому не нужные школьные коричневые платья, стали пришивать им белые манишки и цветные пуговички и продавали в «Детском мире» под видом нарядных.
Это все признаки распада языка костюма. Распад языка означает, что мы смотрим на человека и не можем ответить на главные вопросы. Мы обычно можем ответить на вопросы гендера, хотя как раз в 90-х годах ставились удивительные эксперименты в смысле андрогинности — тогда происходили разные эксперименты с гендерным костюмом. Но мы не можем ответить, например, на вопрос, богатый это человек или бедный, какое у него образование, агрессивный он или нет, есть ли у него семья, чем он занимается в своей жизни. Это важнейшие вопросы, и при распаде языка на них не получают ответы. Мои респонденты в ответ на вопрос: «Значила ли для вас что-нибудь одежда в 1990 году?» — это был вводный вопрос — давали два ответа, которые полностью повторяют друг друга. Один звучит так: «Одежда говорила о человеке почти все». Другой звучит так: «Одежда ничего не говорила ни о ком». Любой человек, который занимается формальной логикой или семиотикой, понимает, что эти две вещи совершенно не противоречивые. «Говорить все» — это, по большому счету, не сообщать никаких подробностей, не иметь возможности разбить ответ на подробности. «Не говорить ничего» означает ровно то же самое, мы можем толковать сообщение как угодно, можем так, а можем сяк.
Криво-косо пошитое, но какое-то свое. Мы носили кошмар, но это было очень весело.
Проблема заключается в том, что нам как живым существам, как обществу этот язык необходим, мы не можем без него нормально функционировать. И вот те исследования, которые я делала, показывают, как люди цеплялись за какие-нибудь понятные «слова» или «выкрики» в этом языке костюма, чтобы создать хоть какой-то псевдоязык. Он был немножко такой «абырвалг», но он был нужен. Я приведу пример «костюмного» слова, имевшего огромное значение, — это слово «вкус». Вкус оказался некоторой константой, которая позволяла людям, во-первых, ориентироваться самим, то есть отвечать на вопрос: могу ли я это надеть и что это будет значить? Ориентироваться, когда ты смотришь на другого; по крайней мере, в твоем субъективном представлении ты мог сказать, что этот человек одет со вкусом, и попробовать из этого сделать выводы о его социальной близости. И, наконец, ориентироваться, когда речь идет о бесконечном потоке новых вещей, которые ты не знаешь как оценивать. Например: «Ангорские пушистые свитера с люрексом и стразами на груди, которые были тогда просто писком и шиком, у нас дома считались моветоном. Я отбрыкивалась от лосин, от свитеров с люрексом...» «Свитера с люрексом — это травма поколения! И ободков на голову. Очень благодарна отцу за его хороший вкус. В моем гардеробе не было ничего вульгарного никогда».
Очень важно понимать, что многие из этих ответов сочетаются с бесконечно упоминаемым чувством стыда и неловкости за необходимость носить старое, за необходимость носить одежду с чужого плеча. И здесь слово «вкус» играло еще и очень важную психологическую роль: оно возвращало человеку чувство собственного достоинства.
Другим таким словом из нового языка было понятие «советскость». В 1990-м «советское» было плохо, «несоветское» было лучше. Вот, например, говорили люди: «Принцип различия был один — одет по-советски или не по-советски». Один из респондентов рассказал о возможности добывать с государственного предприятия советские футболки, но их надо было выносить из производственного помещения до того, как на них нанесут рисунок, потому что рисунок делал футболку советской, а его отсутствие — несоветской. «И с рисунком, — пишет мой респондент, — футболки носили только лохи». Иными словами, вот было слово, на которое можно было опереться, вот оценка, которую можно было быстро дать.
Еще один пример, гораздо более сложный, но очень важный в момент, когда распался не только язык костюма, но и социальные институты, помогавшие определить материальный и социальный статус твоего собеседника. Это понятия богатства и бедности. Как в этом языковом, вестиментарном хаосе люди определяли слова «богатый» и «бедный» и транслировали сообщения «богатый-бедный»? Я тоже приведу примеры. Женщина работала в кооперативе на хорошей должности и была довольно обеспеченной. «Как-то раз всем кооперативом поехали в лес на турбазу. Было холодно, грязно, но обещали полный гламур; обманули. Так что я, одевшись для леса, чувствовала себя “в самый раз”. Зато там были две парикмахерши, прихваченные в последний момент для отчетности; они были в вязаных люрексовых платьях, кружевных колготках и на каблуках. И одна из них дружелюбно спросила меня: “Тебя привезли картошку чистить?”» Это история про распад языка: человек, одетый де-факто дорого, то есть в вещи, купленные за границей, в код не вписывается, зато код «модные копеечные китайские вещи, купленные с поезда Пекин — Москва» читается как «дорогие». Это вообще непростая тема в костюме — дорогое и дешевое как сообщение, но в 1990-м это достигло полного непонимания между коммуницирующими.
В связи с этим всегда приходилось носить все самое лучшее, по крайней мере, если ты на людях, потому что, когда язык оказывается очень редуцированным, до нескольких слов, их надо повторять бесконечно, чтобы быть хоть как-то услышанным. И очень многие упоминают, что постоянно приходилось одеваться в лучшее, потому что иначе было вообще непонятно, кто ты такой, а лучшего было не очень много.
Еще один пример слова, которое пытались понимать и с которым пытались взаимодействовать, — это костюмное слово «успешность». Казалось бы, это то же самое, что и «богатство и бедность», но не вполне. Почему? В периоды стабильности успешность — это умение эффективно встроиться в стабильные институты, сделать карьеру. Карьера — линейное понятие: вот институция, и мы по ней двигаемся. В позднесоветское время и особенно в 1990 году успешность означала прямо обратное: это умение не только сообразить и уйти от этой институции, но и не быть человеком, который работает в ней и не получает зарплату год или получает ее кирпичами, умение встраиваться в эти постоянно меняющиеся структуры, то есть быть человеком крайне лабильным. И ровно поэтому язык твоего костюма должен был постоянно транслировать какую-то динамику.
Были вещи, которые сообщали слово «успешный» при любых обстоятельствах. Достаточно было обладать такой вещью — и ты уже мог постоянно, как семафор, сообщать: я успешный, я успешный, я успешный… Самой простой вещью такого рода были джинсы. Гениальный пример от девочки, которой было тогда лет 11 или 10: «Мы смотрели какой-то сериал про бедных фермеров, вроде “Рабыни Изауры”. И я спросила: “Мама, а почему этот человек называет себя бедным? У него есть джинсы и джинсовая куртка”». Это настолько упрощенный язык, состоящий из двух-трех слов. Но, конечно, и внутри джинсов были тонкие нюансы.
Язык не выдерживал такой волатильности — проще надо было выражаться.
В костюме всегда есть тонкие нюансы. Одна из моих респонденток пишет: «Я хотела, чтобы мне купили джинсы “Авис”…» Если я правильно помню, это польская или чешская была марка, по советским меркам это были джинсы-джинсы, ну, «не с овчаркой» это называлось. А девочке купили джинсы Levi's за границей, она плакала, отказывалась их носить и не могла поверить, что это настоящие джинсы. Тема вот той единственной вещи, которая способна что-то сообщить окружающим, была очень важной, потому что все понимали, что это сообщение получается очень небольшое.
В деле охоты за одеждой тоже было понятие успеха и неуспеха. Есть очень много описаний того, как люди успешно охотились за одеждой. Вот походы к поезду Пекин — Москва, например, или там знать «рыбные» места, где что-то может появиться. Одна женщина пишет: «Я горжусь, что ни разу за это время, за начало 90-х, не надела жутких советских панталон». Человек не говорит о себе как об успешном, но этот успех у него был. Учитывая сложность поисков одежды, это была вполне оправдывающая себя гордость — да, ты победил обстоятельства. И ужасно интересно, что те, кто говорил, что не мог принять участие в этой гонке за хоть какой-то одеждой, уходили в другую крайность: они сообщали, что для них одежда теряла всякий смысл. Люди говорили: «Послушайте, я все равно не могу доставать ничего нормального, поэтому я один раз и навсегда сказал себе, что меня это не касается», «я одеваюсь так, чтобы у меня, — как написал один респондент, — на жопе что-нибудь было». Это тоже была стратегия выживания и сохранения чувства собственного достоинства. По крайней мере, я не играю в эту игру, достойно из нее выхожу.
Какие стратегии люди используют, чтобы создать какой-нибудь язык взамен утраченного? Если я правильно помню историю Вавилонской башни, там это тоже было — люди создают диалекты, люди объединяются в группы и решают для себя, что вот так устроен язык костюма в их маленькой группе. Проще всего было представителям субкультур, но про это я сейчас скажу еще пару слов. «Законодательницей мод в нашей компании была девочка, которая косила под бизнесвумен; она придумала дресс-код, отступление от которого считалось вульгарным. Носить можно было только короткие юбки или брюки и куртки. Длинные юбки, платья, длинные пальто, плащи были объявлены вульгарными. Краситься, носить золотые украшения, а также туфли на каблуках было вульгарным».
Я вспомнила этот разговор, когда гораздо позже, буквально год назад, делала статью для «Теории моды» под названием «Новое платье королевы» — о позднесоветских девочках-лидерах, неофициальных лидерах, называвшихся королевой класса. Я знаю твердо, что девочки, которые брали на себя лидерскую роль, часто манипулятивную, очень часто объявляли в своей группе хорошим то, чем они сами могли распоряжаться, бывший у них ресурс. Я не удивлюсь, если при том дефиците, о котором идет речь, у этой девочки был очень небольшой набор одежды, и эта манипуляция была построена так, чтобы ставить ее в положение лидера. Но заметим, что и здесь опирались на понятие «вкус».
Мама была спекулянтка.
Еще истории про групповой код: «Нельзя было носить яркую одежду, яркие аксессуары, лосины, подворачивать джинсы (смотрите, какая точность!), завязывать шнурки на обуви и заправлять свитер в джинсы». Это маленькая группа, но зато в этой группе есть четкий язык, который, по крайней мере, отвечает на вопрос, кто свои, а кто не свои, и это уже было огромным достижением. И понятно, что это затрагивало и невербальные коммуникации, такие группы иногда создавали собственный язык для описания одежды. Вот человек мне пишет, что рюкзак назывался «бэг», майка — «тишка», джинсовая куртка — «джекет». Это понятно. И вдруг попадается фраза: носки назывались «сЫрки».
Легче всего в этой истории оказалось представителям субкультур, они наследовали готовый язык. Создавать выражения в этом языке на фоне общего дефицита было трудно, но, по крайней мере, было понятно, какие слова использовать. Им было полегче. И даже гопники, заметим, наследовали очень конкретные традиции: это была повседневная одежда рабочих районов, которая до этого считалась как бы несуществующей, домашней одеждой рабочих районов, неофициальной, а тут просто, значит, была взята за некоторую основу языка, и тоже языка очень понятного.
Смещались целые модальности вестиментарного кода. Например, становилось непонятно, что значат слова «выходной костюм». Выходной костюм традиционно очень архаичный. Он всегда очень сильно отстает. Советский выходной костюм оказался немыслимо архаичным, как будто время прыгнуло вперед не на шаг, а на 18, и нарядное советское платье стало носить невозможно. С другой стороны, стало непонятно, что такое лучшая вещь в гардеробе. Как во время войны. Был момент, когда парадное вообще означало новое. И у меня есть какие-то поразительные свидетельства про то, что, например, парадными могли оказаться туфли-«мыльницы», потому что это была единственная вещь, относившаяся к языку нового времени. Или парадной оказывалась рваная футболка, потому что она опять же была из нового языка, ее можно было надеть как хорошую вещь.
Естественно, есть вещи, которые влияют на то, как люди помнят свою одежду в 1990-м. Главные факторы — это возраст и социальное положение. Различие шло не только в том смысле, что люди совсем старшего возраста, которым было за 40, не говоря уже если больше, не были готовы к перемене костюмного языка: это травматично, тяжело и далеко не всегда возможно. Но важнее было другое, другой водораздел — есть ли на тебе ответственность за других. Если ты человек, которому надо было одевать детей или стариков, вся эта веселуха с рваными футболками совершенно тебя не развлекала, ты оказывался в ситуации, когда тебя больше беспокоило, что делать с зимними сапогами. Поэтому младшие помнят этот год одним способом и говорят о нем с такой смесью восторга и ужаса. Вот, например: «Криво-косо пошитое, но какое-то свое. Мы носили кошмар, но это было очень весело». Понятно, что в молодости это еще и высокое значение социальной жизни, более высокое, чем все остальное. Нищета, теряющая значение, потому что это нищета такая… ожиданная несколько. И позитивное коннотирование собственной юности, когда все, что относится к определенному периоду, кажется тебе лучше, чем оно было на самом деле.
Старшие были совершенно в другом положении. Одна из моих информанток дала тот опросник, который я ей предложила, своей маме, молодой женщине — ей было 27 лет. «Я спросила свою маму, и она говорит: “Отстойный был год, вспоминать не хочется”…» И дальше эта женщина все время повторяет в своих ответах слово «повезло». К любой вещи она применяет слово «повезло», будь то пальто, теплый костюм. И ты представляешь себе женщину, которую вообще не интересует, как она выглядит, а интересует только, как справиться с бытом. И тут выясняется, что у нее была репутация хорошо одевающейся дамы в этот период и даже модницы. Дальше ее дочь приписывает к ее интервью: «Вообще она переделывала всю одежду и шила из старых вещей, обшивала себя и всю семью, поэтому всегда была лучше всех. Ее спрашивали: “Где достала?” А это было самодельное, она делала одежду из вещей своего покойного отца». И вдруг ты понимаешь, что для этой женщины это совершенно не было творческим развлечением, это была тяжелейшая история. И, скорее всего, те немногие вещи, которые можно было купить, она покупала или матери (там была бабушка), или детям, а сама была вынуждена делать все, что делает. И — «отстойный был год».
Материальное положение очень влияло на то, как люди помнят одежду 1990-х. Были люди, кто был доволен и кто вспоминает это время с нежностью: это те, у кого времена были получше. Например, девушка, которая пишет: «Мама была спекулянтка». Или человек, который пишет: «Я никогда в жизни не думал, что я на это способен, но я начал торговать спиртом “Рояль”, и деньги появились сразу. И мне сейчас стыдно за то, что я носил, но, по крайней мере, чувствовал себя хорошо одетым человеком». Другие люди, безусловно, чувствуют… бесконечно повторяющаяся тема унижения, и неловкости, и стыда, и измученности. Причем это унижение бывает очень разным — от необходимости носить что есть… То есть де-факто эти люди говорят не о свободе от костюма, а о принуждении. Это принуждение обстоятельствами просто, а не регламентациями. До унижения от сравнения себя с другими. И до очень странного, например, типа унижения, когда ты единственный обеспеченный человек в очень нищей среде. Как девочка, которая рассказывала мне, что ее отец был выездным еще в Советском Союзе, как-то быстро приспособился к новым временам, и родители заставляли ее носить в школу хорошую импортную одежду, а все носили заплатанные папины брюки. И ей было стыдно — она по дороге в школу снимала кожаную куртку и надевала ее, когда шла домой. Это постоянное ощущение, что язык твоего костюма орет — орет «бедность» или «богатство», но орет в то время, когда тебе не очень хочется, чтобы вещи разговаривали за тебя.
Очень много комментариев, которые сообщают: «ужасные времена». «Память услужливо стирает ужасы. Не хотела вспоминать, как я одевалась тогда, и как хорошо, что те времена закончились». И на этом фоне, конечно, людям было очень тяжело решать, как создавать индивидуальный баланс и выражать себя в языке, который, по большому счету, навязан тебе обстоятельствами. И было очень много разных стратегий. В Советском Союзе вообще вопрос индивидуального в костюме был крайне сложным. В костюме всегда очень сложно говорить об индивидуальном. Костюм всегда решает две задачи сразу: делать так, чтобы ты не выделялся из толпы, и делать так, чтобы ты все-таки чувствовал, что ты отдельная, самостоятельная личность, имеющая право на самовыражение. Это тончайший баланс, мы учимся ему всю жизнь. Если люди не выбирают намеренно радикальную стратегию, и тогда это совсем другой разговор.
Только не рукав «летучая мышь»!
В Советском Союзе, где были и дефицит, и жесточайшая регламентация, и нравственные нормы заставляли человека жить в довольно однообразной среде, любая индивидуальная попытка была заявкой, и иногда не очень приятной заявкой. Даже хорошо одеваться в рамках советского канона, как мы знаем, не всегда было хорошо — это привлечение к себе внимания. Но при этом даже в советском языке вес некоторых костюмных слов был очень большим. Например, «импортное» (я про него уже говорила), советское, не советское. Девочка, которая рассказывает, что ее брат служил в армии в ГДР: «Прислал оттуда яркий рюкзак вместо ранца, рюкзаки были культом даже у старшеклассников, и во всей школе я чувствовала себя звездой, хотя была младшей». Это, я напомню, я говорила про значение одной какой-нибудь вещи. Ужас заключался в том, что если в моде были черные юбки годе до колена, то синие юбки уже были немодными. Язык не выдерживал такой волатильности — проще надо было выражаться.
Когда начал возникать новый язык костюма, обладатели одинаковых, но однозначно модных вещей ощущали даже что-то вроде некой общности, единства. Девочка говорит, что такой свитер, как у нее, дизайнерский, привезенный из какого-то бутика, «был не единственной дизайнерской вещью, а в городе был еще один такой, и мы с этой девочкой ощущали удивительное родство душ». Да, как люди, читающие в метро одну книгу, люди, нашедшие общий язык.
И, казалось бы, когда распалась советская рестриктивная система, все должно было стать иначе — все должны были почувствовать себя индивидуально, но нет: люди постоянно говорят о том, что нужно было соответствовать новому коду по мере того, как он возникал. Появилось новое единообразие и новое разнообразие. Единообразие требовало постоянно повторяющегося слова «соответствовать». Даже в нонконформистских группах, вот как те девочки, о которых я говорила, все равно это было соответствие требованиям группы. И человек, который рассказывает, что он тогда прибился к хиппи, к друзьям своей старшей сестры, очень страдал, потому что там был жесточайший дресс-код, что само по себе очень забавно.
Новое разнообразие стало другим, потому что это распад дресс-кодов, еще до перестройки исчезновение школьной формы допускало такой ползучий распад: то вместо белых рубашек стало можно носить белые и синие, то вместо «белый верх, темный низ» — «белый верх и какой-нибудь низ», вместо «без сережек» — «маленькие сережки можно», «без косметики» — «ресницы можно»… И этот ползучий распад к концу своему привел к тому, что было непонятно, что делать. Очень четкое свидетельство дает девочка, которая говорит: «Когда отменили школьную форму, постоянно стоял вопрос, что надеть, чтобы угодить и маме, и учителям, чтобы позавидовали подружки и чтобы не ударить в грязь лицом перед детьми побогаче». То есть и здесь речь идет о том, что необходимый социальный механизм конформности сохранялся.
Этот баланс индивидуального и единообразного всегда очень сложен в костюме. Тот, кто говорит, что в 1990-е его достигал, кто говорит, что чувствовал, что это был момент, когда он был абсолютно свободен в одежде, — чаще всего художники или дизайнеры. У них, во-первых, ручки были из правильного места часто, а во-вторых, это была среда, которая поощряла эксперимент все-таки, там было немножко все иначе. Они говорят об этих годах как о потрясающих, как о годах, когда они никогда больше не чувствовали такого уровня свободы. Те, кто не сумел достичь вот этого баланса самовыражения и общности, говорят или об ужасе конформности («Почему, почему я носила этот свитер с люрексом? Потому что все носили»), или, наоборот, о том, что ты все время чувствовал себя радикалом, хотя совершенно этого не хотел.
По мере того как 1990-е двигались, новый язык вырабатывался и стабилизировался. Пришел глобальный рынок, и это очень изменило ситуацию с точки зрения приобретения одежды. Начала стабилизироваться экономика, и люди постепенно начали находить какие-то варианты заработка. Появилась систематизирующая пресса, которая начала нам рассказывать, к добру или к худу, что модно, а что не модно. В конце концов общество начало стратифицироваться, то есть приходить к некоторой стабильности, и язык этот, в том числе язык статуса, начал становиться более внятным.
Но вот в 2006 году, когда я делала этот текст и когда казалось, что уже все позади, возникла мода на поздние 80-е, которая у нас трактовалась как мода на ранние 90-е, потому что по понятным причинам мы немножко запоздали. И в магазинах появились лосины, рукава «летучая мышь», вот эти свитеры с леггинсами… Я сегодня чуть не пришла в таком, но муж не выпустил меня из дома. И я начала спрашивать женщин уже с совсем другой целью, для другой статьи, готовы ли они иметь с этим дело. И на меня полился поток ужаса! «Не могу надеть лосины, меня тошнит от одной мысли». «Только не рукав “летучая мышь”!» «Я не готова носить свитер с леггинсами, мне даже идет, но я не могу себя заставить». Это разговор не о вкусе — хотя и о вкусе, может быть, но вкус, мы понимаем, вещь социально моделируемая, — а о том, что даже те, кто с восхищением говорит о 90-х годах как о фантастическом времени вестиментарной свободы, все-таки ужасно им травмированы. Травмированы необходимостью слишком много заниматься одеждой или вообще не заниматься одеждой, травмированы невозможностью одеваться как хочется или травмированы тем, что они одевались лучше всех остальных.
Это отсылает нас к главной проблеме 90-х. Как бы мы ни говорили об этом времени, о его плюсах — это время тяжелой травмы. Даже те, кто в восторге от того, что в 1990-х происходило в области культуры, переживали крайне тяжелые вещи на частном уровне. И мне кажется, что, сколько бы мы ни говорили об осмыслении 90-х, культурном и политическом, нам придется проговаривать эту травму хотя бы потому, что иначе мы получим еще один период в русской истории, как война, как 20-е годы, в конце концов, даже как 80-е, застой, когда мы говорим о политике этого времени, даже о культуре этого времени, но не говорим о частной травме этого времени. А люди, занимающиеся повседневностью, вроде меня, интересуются только ею.
Благодарим наших партнеров — Фонд «Президентский центр Б.Н. Ельцина» (Ельцин Центр) и образовательный портал «Твоя история».
Запрещенный рождественский хит и другие праздничные песни в специальном тесте и плейлисте COLTA.RU
11 марта 2022
14:52COLTA.RU заблокирована в России
3 марта 2022
17:48«Дождь» временно прекращает вещание
17:18Союз журналистов Карелии пожаловался на Роскомнадзор в Генпрокуратуру
16:32Сергей Абашин вышел из Ассоциации этнологов и антропологов России
15:36Генпрокуратура назвала экстремизмом участие в антивоенных митингах
Все новости