Моя первая заграница
Людмила Улицкая, Илья Осколков-Ценципер, Михаил Козырев и Татьяна Арно вспоминают о своей первой поездке за рубеж
Для многих советских людей переломным моментом и мощным сигналом смены эпох стала возможность поехать за границу. Первая поездка за рубеж осталась общим местом коллективной памяти. Для проекта «Музей 90-х» мы попросили поделиться своими воспоминаниями Людмилу Улицкую, Илью Осколкова-Ценципера, Михаила Козырева и Татьяну Арно.
Людмила Улицкая
писатель
США, 1986 год
Первая моя заграница была Польша, году так в 63-м или 64-м. Но, как известно, курица не птица, Польша не заграница. На самом деле она выглядела вполне заграницей. Мы были полны тогда интересом к Польше — все через пень-колоду читали польские журналы, но правильные люди мне тогда не встретились. А это очень важно при знакомстве со страной.
А вот первая моя настоящая заграница произошла в 1986 году — поехала я в Америку, к моему другу, за которого собиралась замуж лет за десять до того, однако так и не собралась. Но остались мы теплыми друзьями, и, признаться, лучше него я человека в жизни не встречала. Назывался он «бывший американский жених».
Встретил он меня в аэропорту Кеннеди, и первое впечатление — деревенский воздух! Пошли мы на огромную стоянку искать его машину. Забыл он, куда ее поставил. Ходим мы по стоянке — она простирается до горизонта, и такого количества автомобилей сразу я еще не видела. Ходить здесь можно было просто до самого отъезда. Но тут мой друг встрепенулся и обрадовался, потому что в пределах видимости заметил одну машину с настежь распахнутыми дверцами. Наша! И поехали мы в город Нью-Йорк, на 212-ю улицу. Это, можно сказать, последняя улица в Манхэттене, ну, предпоследняя. Я головенкой кручу, город огромный, никакой красоты пока не наблюдаю, слушаю, что мне говорит старший товарищ. А он детство свое провел в Англии, с 13 лет жил во Франции, а после войны переехал в Америку и Америку сильно не любил, как и полагается рафинированному европейцу. Он трилингва — одинаково хорошо говорит на всех трех языках, но по-русски пишет исключительно безграмотно, потому что в русскую школу никогда не ходил. И рассказывает он мне про все эти длинные пригороды, что как называется, кто там живет.
В тот первый день подъехали мы к дому, друг мой поставил машину и говорит: пойдем купим еды, а то я все утро в автомастерской провел, машину мне починяли, и дом у меня пустой. Подошли мы к двери магазина, вошли, я сделала пару шагов, развернулась и говорю: «Слушай, ты сам купи что ты обычно ешь, я на улице подожду». Это потому, что мне и двух шагов хватило, чтобы понять, что просто не могу находиться в таком нечеловеческом изобилии всего-всего. А уж о том, чтобы выбирать, речи быть не может. А он не понимает, сердится. Что ты, говорит, капризничаешь? Я говорю: купи сыра и яблок. Какого, говорит, сыра? Каких яблок?
Я уперлась как коза — любого сыра, любых яблок! Про сыр мы знали, что бывает российский и голландский, ну еще рокфор в Елисеевском магазине, а про нашу антоновку и белый налив американцы, естественно, не знают. Словом, полное взаимное непонимание — я вовсе не капризничаю, у меня стресс.
Мне и двух шагов хватило, чтобы понять, что просто не могу находиться в таком нечеловеческом изобилии всего-всего. А уж о том, чтобы выбирать, речи быть не может.
— Можем, конечно, в ресторан пойти, но в нашем околотке хороших ресторанов нет, а вести тебя в хорошее место далеко, ты же устала!
Я, преодолевая стресс, пошла за ним в магазин. Ну, теперь-то я понимаю, что это был рядовой окраинный супермаркет, но тогда-то я увидела ошеломляющее изобилие и только жмурилась от этой роскоши, да еще и все надписи на иностранном языке, а продукты некоторые даже и не похожи на наши… Бедная Золушка! Словом, ткнула я пальцем в сыр восхитительно оранжевого цвета и в зеленые яблоки «Грэнни смис», остальное он сам добрал, и пошли мы домой.
Это был дом, который мог бы быть моим домом, потому что дело зашло когда-то так далеко, что он уже и двухэтажную кровать для моих сыновей купил, это было перед тем, как я дезертировала. Кровать все еще стояла укором, хотя прошло уж лет семь, и замуж я в те годы не вышла ни за него, ни за кого другого, а дети почти окончательно выросли.
Поели мы его холостяцкой еды. Я человек неприхотливый, ем что дают, но больше люблю есть дома, а он, всю юность проживший во Франции, практически парижанин, получше меня понимал в еде и американскую еду считал вообще несъедобной. Словом, проблемы питания для нас не существовало: для него все было плохо, а мне все годилось…
Время дня было неопределенное, внутри меня продолжалось московское, давно пора было бы поспать, а вокруг меня шло американское, и мы пошли погулять в соседний парк — Вэн-Кортленд. Там было тенисто, безлюдно, даже мрачновато. Из-под куста с шуршащим, как смятый бумажный мешок, звуком выскочила на тропинку громадная птица прямо к нам под ноги. Я остолбенела: прямо вот так у вас тетерева бегают? Спутник мой засмеялся: первый раз вижу!
Одна я сидела и с неприличным любопытством рассматривала этих диковинных людей — и потихоньку начинала осознавать, что это и есть свобода, ее первая и элементарная азбука.
Сделав круг, вернулись домой. Наутро поехали на автобусе в даунтаун. Я села и огляделась вокруг. Диковинные люди окружали меня: в поле зрения была стройная высоченная негритянка с металлизированными, как будто из золотой проволоки, волосами, сбоку сидела ослепительно красивая дама в белом с безукоризненно-пластмассовым лицом, а сбоку еврей с пейсами, в лапсердаке и в черной шляпе — исторический костюм жителя гетто начала двадцатого века. Автобус шел долго-долго — мы проехали через пуэрто-риканский Гарлем, через черный Гарлем, мимо Колумбийского университета, который расположился на 125-й улице, как раз на границе Гарлема, ехали через всю эту сетку геометрически простого, но необычайно сложно устроенного и разнообразного города, я слушала и глазела, глазела и слушала, а потом я снова посмотрела на пассажиров: многие вышли, вошли новые…. Негритянка за время пути развернулась, стояла рядом со мной и оказалась большой красоты молодым человеком, увешанным тяжелыми золотыми украшениями, с усиками и с театральным макияжем, дама в белом уснула и сидела, слегка сползая с кресла, приоткрыв рот и выдав тайну своего возраста — ей было под сто… Еврей, взопревший в своем черном доспехе, энергично распространял вокруг себя запах мощного пота. Так я совершила мое первое открытие Америки: каждый из ее жителей имел право быть таким, каким ему хотелось быть, и никого это не занимало. Одна я сидела и с неприличным любопытством рассматривала этих диковинных людей — и потихоньку начинала осознавать, что это и есть свобода, ее первая и элементарная азбука.
Потом мы целый день бродили по этому фантастическому городу. Вышли на южную оконечность Манхэттена, посмотрели на порт, на статую Свободы, зашли в американскую еврейскую закусочную, где съела первый в моей жизни американский сэндвич с соленым огурцом, индейкой и майонезом, есть который может только человек с широко открывающимся ртом, — закусочная Каца, вот как она называлась! Ее знают все ньюйоркцы, потому что ей больше ста лет и известна она не менее, чем Эмпайр-стейт-билдинг. Потом мне захотелось кофе, и друг мой повел меня в единственное, как он сказал, место в городе, где можно выпить настоящий кофе, — в Литл-Итали.
С тех пор Литл-Итали почти не осталось — его совершенно съел Чайна-таун, а кофе научились варить во многих точках города… Тогда я полюбила Нью-Йорк и люблю его по сей день, хотя он невероятно изменился с 86-го, когда я попала туда впервые. Он динамичный, разнообразный, город для всех — черных, красных, голубых, город больших возможностей, великого соревнования, город удач и падений, улыбчатый, наркоманский, полный чудесной уличной музыки, разнообразный, дающий каждому право быть самим собой и жить так, как ты хочешь, не мешая другим…
Илья Осколков-Ценципер
медиаменеджер, деятель культуры
Италия, 1989 год
В 89-м году я вернулся в Москву после того, как два года прослужил в Ракетных войсках стратегического назначения, — и гулял туда-сюда. Через некоторое время друзья сказали: «Есть такой Фонд Сороса. Сходи туда — мы тебя познакомим с прекрасным человеком Глазычевым, который там работает». Я поехал на метро «Красные Ворота». Глазычев со мной немножко побеседовал и говорит: «А вы английский в армии не забыли?» Я говорю: «Да нет вроде — мама меня пристроила переводчиком поработать». Он говорит: «А чего вас вообще интересует?» — «Да я в принципе всем интересуюсь». — «Ну давайте я отправлю вас в летнюю школу в Тоскану». Я говорю: «Давайте». Так я в полном изумлении и еще с некоторым армейским отношением к жизни оказался в городе Кортона. Это крошечный монастырский городок на горе, и с тех пор я к нему неровно дышу. Я вдруг оказался вместо ракет посреди лимонов, и все это пахло, и были какие-то знакомые знакомых в Риме, и у меня начался роман с американкой. Все это было абсолютно невероятно — я оказался в кино.
Было, конечно, страшно ударить в грязь лицом — например, что я засуну билетик в какой-нибудь аппарат, а он не сработает. Вообще пространство было враждебным — ведь мы росли в мире, где был только один способ позвонить по телефону: засунуть туда двушку. А тут выясняется, что надо купить жетончик или сохранять до конца поездки билет, чтобы выйти из метро. Было почему-то стыдно, что тебя выделят как советского человека, который не знает, куда засовывать билет. Позор тебе! Это генетическое: моя бабушка однажды поехала с делегацией Союза художников в начале 1960-х в Англию, где она не смогла справиться с замком в туалете. Она была вовсе не советским человеком, но решила, что это провокация спецслужб, поэтому главное — нельзя звать на помощь. Мне кажется, главный опыт, через который все проходили, — это столкновение с чуждым, прежде всего на уровне вещей, оказавшихся разными и другими.
Я вдруг оказался вместо ракет посреди лимонов, и все это пахло, и были какие-то знакомые знакомых в Риме, и у меня начался роман с американкой. Все это было абсолютно невероятно — я оказался в кино.
В Италии мы почти застали мир до глобализации. В нашей группе был единственный негр-американец, и в итальянском провинциальном городке за ним бегали по улице дети и показывали на него пальцем, потому что они никогда не видели живого негра. Никому не казалось это неприличным, а сам он пребывал в абсолютном изумлении — не в обиде, а именно в изумлении. Как итальянским детям было странно, что черные люди бывают в природе, точно так же черному человеку из Америки было странно, что итальянские дети видят черного человека в первый раз.
Еще мы ходили на дискотеку — это был мир пацанов с набриолиненными волосами и отложными воротниками. Они подпирали стенки, а посередине стояли девушки и танцевали под музыку фестиваля «Сан-Ремо». Это как-то повышало самооценку, потому что было понятно: это провинция, хоть и заграница.
Михаил Козырев
журналист и телеведущий
Швеция, 1990 год
Я только что вернулся из армии в мой родной город Екатеринбург, тогда Свердловск. Это был абсолютно закрытый город. Он весь состоял из оборонных заводов, и там было категорически запрещено появляться иностранцам, даже из социалистических стран. Но тут вдруг в стране все изменилось, к нам приехали шведы из организации Cooperation for Peace и начали общаться с местными жителями. Я провел с ними пару недель — мы ездили по городу, вкладывали букеты гвоздик в дула танков, это фотографировали какие-то местные фотокорреспонденты, и в воздухе явно чувствовался ветер перемен. А потом эти шведы предложили нам нанести ответный визит. Это был мой первый сознательный выезд за границу. Мы поехали сначала в Ленинград, а оттуда отправились в Хельсинки. Там мы сели на гигантский теплоход «Силия Лайн», который за ночь приплывает из столицы Финляндии в столицу Швеции. Мы были вдвоем с моим другом и одноклассником Пашкой, и в первую минуту, когда мы увидели эту «Силию», нам снесло башню. Это был 32-этажный город на воде, я никогда раньше не бывал на таких больших судах. Он как будто не плыл, а стоял на воде — ни волн, ни качки не чувствовалось. Но садился ты на него в Хельсинки, а выходил — в Стокгольме. На одном этаже было казино, на другом — клубы и дискотеки, на третьем — бутики. У нас, конечно, были дешевые студенческие места в универсальном плацкарте — никаких отдельных кают, а просто много коек. Но после двух лет ночевок в армейских казармах мне это казалось абсолютным раем. В ту ночь мы первый раз в жизни увидели пиво в банках и узнали, сколько бывает сортов пива! На казино денег у нас не было, и мы, купив шесть банок пива, пытались с закрытыми глазами определить, чем одно на вкус отличается от другого. Паша определял все без ошибок, и потом я понял, что он жульничает. Он просто запоминал, какой край у каждой банки, потом закрывал глаза и якобы на вкус точно определял сорт пива. Еще мы познакомились со шведками — двумя феерическими блондинками. Запас слов у нас был небогатый: за две недели пребывания на Урале сотрудники этой «Кооперации за мир» научили нас какому-то минимуму, в том числе трем фразам, необходимым для того, чтобы снять девушку:
«Vill inte dricka med mig?» — «Не хочешь ли выпить со мной?»
«Vill inte dansa med mig?» — «Не хочешь ли потанцевать со мной?»
«Vill inte att alska med mig?» — «Не хочешь ли заняться со мной любовью?»
В ту ночь мы первый раз в жизни увидели пиво в банках и узнали, сколько бывает сортов.
Про последнюю фразу мой шведский друг сказал, что ее не стоит просто так говорить шведским девушкам, потому что они могут обидеться. В общем, с теми шведками мы говорили на ломаном английском, а потом я решил выпендриться и сказал фразу на шведском — и вместо первой ляпнул, конечно, третью. Девушки встали, обматерили нас на трехэтажном шведском и ушли. Так не случилась возможная шведская семья...
В Швеции мы провели незабываемые две недели. Несколько дней мы прожили в захолустье, в доме, где жила известная шведская писательница Марит Паульсен. В ее семье было 118 детей, среди которых родные, усыновленные, белые, черные, арабы, детишки с ограниченными возможностями и т.д. У меня произошел переворот сознания: я понял, как устроен мир, что бывают совершенно разные семьи, это было как урок милосердия, что ли... Я потом еще много раз ездил туда, и с тех пор Швеция надолго стала самой близкой и родной страной.
Татьяна Арно
телеведущая
Германия, 1997 год
Мне было 15 лет, я закончила 10-й класс, и родители в качестве бонуса, так как я училась в школе с углубленным изучением немецкого языка, отправили меня в тур в Германию. Денег было немного, поэтому сначала нужно было ехать на поезде до Минска, а потом на автобусе в Германию. В Минске казалось, что вот ты выйдешь сейчас из поезда — и будет Европа. Оказалось — такой же совок. И хотелось как можно скорее вырваться. А уже после границы началась красота, ухоженность, и у меня было чувство советского человека, который впервые вырвался на Запад.
На автобусе мы доехали до Берлина, а оттуда во Франкфурт, Дюссельдорф, Кельн, Бонн и потом осели на две недели в детском лагере.
Я ничего не могла с собой поделать и часами бродила, брала вещи в руки, смотрела на цены и думала: «Боже мой, у нас такого никогда не будет». И еще меня поразило, что все это можно очень легко украсть.
Меня тогда поразили магазины. Я помню, что сначала пошла в C&A, и меня потряс весь этот невероятный ассортимент. При этом я понимала, что мы уже живем в свободной России, и мне было стыдно за эти чувства, но я ничего не могла с собой поделать и часами бродила, брала вещи в руки, смотрела на цены и думала: «Боже мой, у нас такого никогда не будет». И еще меня поразило, что все это можно очень легко украсть.
Еще нас возили в аквапарк. Немцы же очень любят бани, и вот мы с подружкой зашли в купальниках в парилку, а там все мужчины-немцы сидели голые. Это было ужасно, но мы решили, что надо там посидеть, раз такие правила. И хоть они цыкали на нас, что мы одетые, мы высидели 10 минут и только после этого вышли.
В этой поездке некоторые ребята купили себе ролики, и все — я в том числе — катались в коридорах гостиницы, в которой мы жили. Пол был испорчен, и нужно было скидываться на ремонт. Все мои деньги закончились, поэтому на обратном пути на еду у меня ничего не было, и меня подкармливали другие дети — сутки я проехала на резиновых мишках, шоколадках, воде и коле. Но все равно это было очень круто.
Задача раздела «Музей 90-х» — создать открытое пространство, где собиралась бы информация о девяностых годах (от проблемных зон, нуждающихся в переосмыслении, до частных историй и документов), и дискуссионную площадку, где экспертный разговор об этой эпохе был бы обращен к широкому кругу читателей.
подробнее