25 февраля 2015Современная музыка
1255

Алексей Кортнев: «Поскольку мы проиграли, то выйти и поплевать на наши же могилы невозможно»

Линор Горалик побеседовала с фронтменом «Несчастного случая» о том, как пишутся тексты, самоцензуре и сути рок-н-ролла

 
Detailed_picture© Александр Щербак/Коммерсантъ

Линор Горалик: Я начну с самого базового: вы кто? Не в смысле «сегодня я актер, а завтра песни пою», а в смысле — вот человек проснулся — он кто?

Алексей Кортнев: Очень трудно ответить, бывает по-разному. Сейчас я больше всего, наверное, глава семьи. Первые мысли, которые меня посещают, — это мысли о детях. Очень сложное хозяйство: пятеро детей, квартиры, выплаты ипотеки и так далее.

Горалик: Большой менеджерский проект.

Кортнев: Абсолютно верно. Поэтому, конечно… Хотел сказать, что никаким сочинительством не пахнет, но нет — как раз в полусне в голову приходят фразы. Но сейчас это стало гораздо реже происходить, чем раньше. Прежде всего, я существенно реже стал просыпаться с бодуна.

Горалик: У этого есть минусы?

Кортнев: Да, утреннее вот это треморное творчество совершенно куда-то испарилось. И потом, наверное, печень стала хуже помогать мозгу.

Надо сочинять — сочиняю.

Горалик: Перестал просыпаться в хрустальном состоянии?

Кортнев: Да-да, вместо хрустального состояния — головная боль и мешки под глазами. Поэтому сейчас стихосложение больше превратилось в прагматику: надо сочинять — сочиняю.

Горалик: А «фразы», которые приходят в голову, — это реплики или музыкальные фразы?

Кортнев: В 90 процентах случаев — музыкальные. Или какие-то фразы, которые пропеваются. Я все-таки не могу принять высокое звание поэта: я текстовик, мне кажется. Я пишу тексты для песен, они должны быть устроены несколько примитивнее, чем стихи. С упрощенным словарем, очень четкой ритмикой, возможностью привнесения еще одного измерения — музыки.

Горалик: И голоса, в конце концов.

Кортнев: Совершенно верно. Мне кажется, что большинство прекрасно написанных стихов уже не впускают в себя музыку, потому что и так ею полны. Мелодию некуда воткнуть. Есть, конечно, роскошные исключения — скажем, таривердиевские песни на стихи великих поэтов и поэтесс, — но это все-таки не вполне песни. В них нет припевов, например, — это такие музыкальные монологи.

Горалик: У вас есть тексты, которые не предназначены быть песнями, а только текстами?

Кортнев: Я их писал — как в юности пишут стихи, — а потом совершенно перестал. Сейчас текстов-текстов практически нет. Наверное, одно какое-нибудь стихотворение на сто текстов песен.

Горалик: И где оно?

Кортнев: Нигде. В моем компьютере. Но я вас уверяю, что там ничего интересного нет. Шалости и какие-то благоглупости.

Горалик: А тексты ваших песен, прочитанные глазами, и они же, исполненные голосом, — для вас разные сущности?

Кортнев: Да, конечно. Глазами они читаются по-другому. Вот совсем недавно было забавное приключение у меня: меня пригласили вместе с несколькими прекрасными исполнителями бардовской песни на Пятый канал, в какую-то поэтическую программу, где было предложено прочитать что-нибудь. Это было ужасно интересно! Потому что я первый раз в жизни прочитал как стихотворения какие-то из своих песен. Я с удовольствием читал «Снежинку» как стихи. Это было очень смешно, публика прямо хохотала. И «Питер-Питер» я прочитал просто как текст — и получил большое удовольствие. Хотя я понимаю, что в какой-то момент все равно начинаю петь, потому что мне очень не хватает четкой ритмики, которая в текст заложена. Свободный, без музыки, стих должен быть гораздо разнообразнее ритмически, а при произнесении без пения текст песни звучит глуповато.


Горалик: Становится слишком плоским?

Кортнев: Да.

Горалик: А бывает так: хочется сделать текст плотнее, но понимаешь, что музыка этого не позволит?

Кортнев: Да, бывает, конечно. У нас как у группы даже есть некоторые эксперименты с плотными текстами. Но такие песни создаются в стол, их ожидают два-три публичных исполнения, запись на пластинку и забвение.

Горалик: То есть без частых исполнений вживую?

Публика терпеть не может нового.

Кортнев: В концерте существует очень большая конкуренция между песнями, они друг друга выпихивают, выживают, и чем ты дольше играешь, тем труднее становится пробиться молодым песням, написанным недавно. Все уже занято вещами, которые проверены десятилетиями, публика их требует.

Горалик: И поощряет.

Кортнев: Да. Публика терпеть не может нового. Поэтому, когда мы пишем новое, я, наверное, просто инстинктивно стараюсь написать кто-то конкурентоспособное, а стало быть — простое, мелодичное, ритмичное и так далее.

Горалик: Ну, довольно жестокая и ограничивающая позиция, без жалости к себе как автору.

Кортнев: Наверное. Вот еще: я, честно говоря, просто знаю, что я очень социально зависимый человек, и вся херня, которая сейчас происходит вокруг, меня страшно подавляет, мне вообще не хочется писать. Поэтому сейчас мы с моим коллегой Сережей Чекрыжовым, например, пишем, там, песни для новогоднего фильма. У нас есть чудное, по-кавээновски сформулированное задание. Мой друг Саша Жигалкин сказал: «Леха, мы снимаем четырехсерийный фильм, глупый-глупый, к следующему Новому году, там должно быть много песен. Времени у тебя — две недели». Мы за две недели с Сережей сочинили семь песен, по два дня на каждую. Я к такому очень расположен — это как капустник писать, легко идет, другие ценности выходят на передний план, ты не задумываешься о качестве каждой строки. А то некоторые песни для «Несчастного случая» я писал по полтора-два года, вот эти четыре четверостишия. Например, на диске «Тоннель в конце света» таких песен очень много: скажем, «Две бабочки-однодневки» написаны за час целиком, а «Вокруг оси» — за два года. И сама песня «Тоннель в конце света» тоже сочинялась ужасно медленно. Когда-то в далеком детстве песню «Уголочек неба» мы с Сережкой сочинили так же: первый куплет, условно говоря, в мае, а второй куплет — в феврале следующего года. А, скажем, «Бабушка, помнишь?..» — очень быстро. Я очень хорошо помню, как это сочинялось. Было счастливое время, я был студентом МГУ, жил на даче у бабушки, бабушка была жива и здорова, у меня было детское ощущение — вот ты на даче в шортиках, гуляешь и сочиняешь песни.


Горалик: То есть теперь мы понимаем примерно, песни какой степени веселости вы пишете в хорошем настроении.

Кортнев: (смеется) Да-да-да. И на самом деле многие как раз развеселые вещи пишутся в очень мрачном состоянии. «Конька-Горбунка» я сочинил целиком в момент страшного кризиса. И большинство номеров оттуда, самых скоморошистых, ярмарочных, было придумано в состоянии постоянного подпития и чрезвычайной угнетенности.

Горалик: Слушайте, у меня в этом месте есть два вопроса. Один — про самоиронию, другой — про агрессию. Всегда возникает чувство, что ваш лирический герой, стоит ему подойти к краю пафосного высказывания, намеренно, именно что скоморошисто от этого края откатывается веселым кувырочком. Вот как автор в этом самом интервью.

Вся херня, которая сейчас происходит вокруг, меня страшно подавляет.

Кортнев: В каком-то смысле да, наверное. Я вырос в достаточно чопорной семье, в которой были очень любовные отношения, объятия, лобзания с мамой, с папой, нежные слова, но все это никогда не переходило какой-то границы — хорошего вкуса, что ли? Всегда в какой-то момент эта бесконечная любовь — а я всегда был уверен в родительской любви ко мне — маскировалась улыбкой, шуткой, подтруниванием надо мной. И сейчас в моей семье происходит точно так же. Все это переносится в тексты, естественно. Кстати, мы сейчас сочиняли новогодние песни, я сказал Чекрыжову: «Вот эту точно можно будет играть в новогодних всяких наших концертах, на корпоративах!» Такая заводная получилась, такой рок-н-ролл новогодний. Он говорит: «Нет, даже не думай про это. Потому что это сейчас ты просто на взводе, а на самом деле в ней нет второго плана, она просто праздничная песня, констатация фактов — и все. Да, она смешная, она бы даже была уместна в каком-нибудь шоу “Уральские пельмени” — но в ней нет рефлексии».

Горалик: Вас это расстроило?

Кортнев: Нет-нет! Я просто понял, что немножко зарвался.

Горалик: Важно, что есть кто-то, кто может сказать — «этот текст лучше, этот хуже»? Ведь очень часто коллеги эту тему просто деликатно обходят в разговорах друг с другом.

Кортнев: Тут все-таки песня была написана на заказ. Это не в категориях «лучше-хуже», просто служебная песня.

Горалик: Тогда иначе: есть какие-то люди, чья реакция на текст влияет на ваше собственное его восприятие?

Кортнев: Есть, наверное, два-три человека. На самом деле, по большому счету, единственным действительно таким мерилом (это я говорю о песнях, потому что стихи все-таки публично не исполняю) оказывается публика — но ее реакцию нельзя интерпретировать буквально. Могут очень аплодировать, могут очень тепло принимать какие-то вещи — но ты чувствуешь, что это твои преданные зрители аплодируют чисто из вежливости или из-за того, что ты сделал вещь, которая очень похожа на вещи, нравящиеся им всегда.

Горалик: То есть они в этот момент любят тебя вообще, тебя самого?

Кортнев: Совершенно верно. И поэтому в нашей уже достаточно богатой истории не раз случались эпизоды, когда писалась вещь, в которой и я, и вся группа были стопроцентно уверены, считали ее хитярой — и она проваливалась. Но ситуации, когда я бы отдал что-нибудь кому-нибудь «на экспертизу», не представляю себе. При этом мнение некоторых людей для меня значит крайне много. Я четко понимаю, что если моя любимая подружка Маня Безносова в ответ на присланную ей песенку шлет мне восторженный отзыв — то, значит, вау. А если просто тишина, — ну, значит… Тогда можно говорить себе, что она просто послала письмо не на тот адрес.

Некоторые песни для «Несчастного случая» я писал по полтора-два года.

Горалик: Это возвращает меня некоторым образом к началу разговора. Кто ваше «мы»? Вот то «мы», которое очень часто фигурирует в текстах? И еще: оно динамически меняется на шкале лет?

Кортнев: Мне кажется, что это «мы» — как это ни плоско прозвучит — это мое поколение. Конечно, в моем поколении есть люди, которые очень далеки от меня, и есть те, кто мне очень близок. Мне кажется, писать надо для людей своего возраста и близких взглядов. Сочинять — особенно песни, особенно развлекательные песни — пятидесятилетнему для двадцатилетнего не нужно. Поэтому мне кажется, что мое «мы» просто меняется с возрастом. Мне очень лестно видеть на концертах молодых людей. Но все равно у меня есть внешняя опора, и эта опора — мои друзья, в основном университетские. Особенно приятно, когда приходят, не предупредив, не попросив никаких пригласительных, — я просто вижу перед сценой своего сокурсника, иногда даже с семьей и детьми.

Мои «мы» — это те «мы», которые прожили, собственно, 25 лет, начавшихся с Горбачева и закончившихся Путиным. Удивительным образом период, когда Россия якобы «опустилась на колени», совпал с самыми лучшими годами моей жизни и жизни группы, в которую я вложил душу. Мы двадцать пять лет были на коне, мы плясали и пели в стремительно нищающем свободном государстве. А потом все изменилось кардинальным образом, и «мы» заметалось.

Горалик: Расскажите в этой связи о том, как вы работаете в своих текстах с советским культурным наследием. Еще год назад там слышалась очень сложная смесь нежности, иронии и агрессии.

Кортнев: Мне даже трудно что-то добавить, потому что именно это сочетание — вообще суть рок-н-ролла, на мой взгляд. Еще сексуальность — но она как раз и складывается из нежности, агрессии и иронии.

Для сцены, кстати, это сочетание совершенно необходимо, без него нельзя удерживать интерес. Если бы я занимался академическим писанием стихов в расчете на напечатанный текст, возможно, все было бы совершенно по-другому. Я просто не знаю, потому что не пробовал. А так — агрессия, конечно, берется из меня самого, ее во мне очень много — иначе бы я не нарожал такое количество детей. Наверное, я в песнях гораздо агрессивнее, чем в жизни, — а тексты прекрасно позволяют выплескивать агрессию. Это первое. Второе — я думаю, что очень часто сознательно делаю тексты по изложенной выше причине: я знаю, что публике это нравится.

Горалик: Некая театральная составляющая?

Кортнев: Да, как грим или костюм (которыми мы не пользуемся, как известно).

Горалик: На пересечении тем агрессии и советского наследия находится, скажем, ваш «Сталинский сокол». Мне кажется, там найдены очень важные языковые инструменты для разговора о прошлом. Но сейчас очень многие ищут язык для разговора о настоящем — и удается это так себе. Есть много истерической эссеистики с обеих сторон, есть язык почти академического анализа, есть редкие примеры удачного прямого высказывания. Как у вас с настоящим?

Нежность, ирония и агрессия — это вообще суть рок-н-ролла. И еще сексуальность.

Кортнев: Для меня вообще писать о том, что сейчас происходит, мучительно тяжело. Я никогда не умел выдавать мгновенную рефлексию, «утром в газете — вечером в куплете», этакие фельетоны. Иногда я пытался писать фельетонами — и в результате за последние два года мы сочинили и забодали три написанные до конца песни.

Горалик: По каким причинам забодали? Каковы параметры отбора?

Кортнев: «Это стыдно петь со сцены». Мы написали песню, когда были скандалы вокруг РПЦ: Pussy Riot, часы патриарха… Очень мощный антиклерикальный текст, я знаю, что это был бы… ну если не хит, то сильный номер. Признаюсь честно, я его слизал у Фила Коллинза с песни «Jesus He Knows Me». То есть в результате песня вышла совершенно другая, но она именно про то, что Бог есть любовь, «Ролекс» и «Мерседес». Мы ее сделали — и в это время какие-то козлы порубили иконы топором где-то на Донетчине. И стало понятно, что если мы сейчас выйдем с этим номером — мы объединимся с этим безумием. Другой пример: написали песню, ужасно смешную (я ее когда-нибудь опубликую), в период митингов, когда было эйфорическое ощущение, что вот — мы выходим на улицы, мы протестуем! Я насмотрелся на протестующих и сам в этом принимал участие, и друзья мои, самые близкие, лезли на трибуну. Я сочинил песню:

«Интеллигент, дитя сырой природы,
Выходит на трибуну, возбужден…»

Очень смешная песня. Тут народ посадили, митинги начали запрещать, и стало понятно, что эту песню тоже невозможно петь, потому что уже не смешно. Если бы у митингов были хотя бы какие-то позитивные результаты, эта самоирония и насмешка над собой были бы оправданными. А поскольку мы проиграли, то выйти и поплевать на наши же могилы невозможно. И сделанная песня — аранжированная, не записанная, но готовая — идет на фиг. Мы приходим на очередную репетицию и говорим: «Все, это мы не делаем».

Горалик: Тут начинается сложный разговор про самоцензуру и страх: баланс хрупкий, самоирония может оказаться не полезным, а подрывным делом — и так далее. Сами эти мысли крайне досадны, но они есть.

Кортнев: В нашем разговоре пока один раз прозвучало слово «вкус». Вот мне кажется, что только на него и можно опираться. Какие метаморфозы происходят с нашей песней «Путин и Христос»! Двенадцать лет мы ее поем со сцены, реакция колеблется от восторженной (причем ты уже не понимаешь, чем восторгаются — то ли первым, то ли вторым планом текста) до гробового молчания. В какие-то моменты, когда особенно подкручиваются гаечки, молчание в зале гробовое, ни один человек не аплодирует. На первых исполнениях песни «Я офигеваю, мама» в зале опять же была гробовая тишина. Прошло примерно полгода, люди убедились, что нас не посадили и не запретили, и начали страшно хлопать и кричать «браво». Те же самые люди.


Горалик: Кажется, сейчас все чувствуют себя очень слабыми, и не перед лицом власти и органов, а перед лицом самих себя в том числе. Что делать с этим ощущением слабости, я не знаю.

Кортнев: Линор, я тоже не знаю. Я сейчас понимаю, что, как и в давние советские времена, есть такие антресольки, куда можно забиться: детская поэзия, песни для кинофильмов и спектаклей. Вот мы с Сережкой мюзикл начинаем писать по русскому народному эпосу. XVIII век, XIX — про это можно. И переводы для заработка. С кем мы дружим сейчас? Из грузинской поэзии — уже нельзя…

Горалик: Из китайской и северокорейской?

Кортнев: Переводы поэтов стран БРИКС.

Горалик: Подождите, теперь у нас есть еще народные республики. Донецкая поэзия в переводе на русский язык.

Кортнев: (смеется) Ай-ай-ай…

Горалик: Про Град Небесный поговорите со мной? У вас ведь очень много текстов с отсылками к религии.

Кортнев: Это тоже, конечно, прием. Я человек совершенно не религиозный, эта тематика для меня — просто удобная: некоторые слова заряжены сильными эмоциями. Удивительно удобно использовать в писанине слова «Бог», «ангел», «смерть»… Вместо того чтобы описывать длинно, скучно и вычурно какое-то свое состояние, достаточно написать слово из двух слогов — «ангел», и сразу за этим встает куча ассоциаций, коннотаций. Если бы можно было так же удачно цитировать «Винни-Пуха»… Хотя, кстати, это тоже прекрасный вариант.

Горалик: Мне кажется, кто-то пробует изображать простого такого пацана. Есть же огромное количество трогательных маленьких графоманов, которые вставляют на каждом шагу слова «Бог», «ангел» и «смерть», но получают совсем другой результат.

Кортнев: Чтобы эти слова работали, нужен контрастный контекст. Например, если построить все стихотворение на библейском вокабуляре — выйдет плохо. Но вообще я сейчас с большим изумлением смотрю на некоторые свои тексты. Потому что я ничего подобного не думал, не знал, был гораздо площе и проще того, что в результате написалось.

Горалик: Как это произошло тогда?

Кортнев: Я пытался подражать тому, что читал, и при этом пытался скомпилировать какие-то совершенно разные вещи, «Винни-Пуха» с Пастернаком. В результате просто что-то получилось само, никакая Господня рука моим пером не водила. Просто — вот так вышло.

Горалик: Редкое высказывание.

Кортнев: Ну, это честно, по крайней мере.

Горалик: А хотелось бы когда-нибудь почувствовать себя человеком, которым водит Господня рука? Ну, из любопытства.

Кортнев: Наверное, да. Хотелось бы хоть раз, хоть на какое-то время ощутить себя гением — внесоциальным, вневременным явлением, которое должно умереть к 40 годам.

Горалик: Боюсь, наш с вами поезд ушел, мы старенькие.

Кортнев: Да. При этом я бесконечно уважаю свободную, чистую поэзию, которая возникает бесцельно. Скажем, я понимаю, что тексты Володи Ткаченко прекрасны, виртуозны, и я понимаю, что они не имеют практической цели — он их написал просто потому, что не мог не написать. Это состояние мне неведомо. Если есть малейшая возможность не писать — я не пишу.

Сейчас я сразу думаю о масштабах — чтобы понравилось минимум 10 тысячам человек.

Горалик: То есть если бы вам сказали: «Леша, можно больше никогда-никогда-никогда не писать песни» — то на фиг, на фиг?

Кортнев: Это почему же на фиг? Это же нужно аргументировать, я хочу тогда объяснение, почему больше никогда не нужно писать песни.

Горалик: А что могло бы быть аргументом? Вот приходит слово из двух слогов, то есть ангел, и говорит: «Леша, можешь никогда не писать песни».

Кортнев: Не получится. Потому что не писать песни — это значит очень быстро перестать выходить на сцену. А это я пока не могу себе позволить, мне очень хочется на сцену. Мне совсем не радостно в этом признаваться, поверьте. Когда мне сказали, что вы хотите поговорить со мной как с поэтом, я огорчился: я совершенно искренне не полагаю себя поэтом. Текстовик — это другое: это человек, который пишет текст, когда нужно, когда есть либо мелодия, либо заказ… Либо даже внутренний заказ — но заказ. Не порыв.

Горалик: Ну, в общем, ангел бы вас сейчас не убедил завязать.

Кортнев: Не имел бы успеха.

Горалик: А может тогда оказаться, что до свидания, песни и стихи, давайте будем делать кино или вырезать табакерки?

Кортнев: Вырезать табакерки — вряд ли. Но у меня будет счастливая возможность получить сертификат горнолыжного инструктора осенью, и я очень серьезно думаю о том, чтобы работать в Альпах инструктором.

Горалик: Да, это был бы номер.

Кортнев: Это я, конечно, немножечко лукавлю. Я не брошу детей — я чрезвычайно ценю жизнь рядом с ними. А если бы я был молод и весел, наверное, мог бы бросить все и поехать.

Горалик: А голова-то позволила бы жить вот так?

Кортнев: Не знаю, я не пробовал. Думаю, скорее всего — нет. Потому что мне очень нравится вокруг себя собирать людей побольше, работать командой.

Горалик: В стихах — да, ты один.

Кортнев: А песня — это некая фабрика, и продукт делается для тысяч людей сразу. Ну, сейчас, по крайней мере: раньше делалось для десятка знакомых, потом для сотен, а сейчас я сразу думаю о масштабах — чтобы понравилось минимум 10 тысячам человек. Причем не любым же, конечно, — своим 10 тысячам человек.

Горалик: Эти «свои» — даже если это 10 000 своих — постоянно меняются: их вкусы, взгляды, мир. Вы полагаетесь на то, что меняетесь с ними сколько-то синхронно?

Кортнев: Я думаю, что да. С кем-то взрослею, с кем-то старею — но, если честно, я не верю в то, что человек может поменяться кардинально. И отдельно не могу представить себе, что человек был другом, а стал врагом.

Горалик: Это очень тяжелая тема среди всего, что сейчас происходит, — по крайней мере, для меня. Иногда думаешь: я был бы счастлив о стольких людях не знать, что они думают по некоторым поводам, — зачем нас вынудили? Что нам делать с этим знанием друг о друге? И видно, как всех разбрасывает в разные стороны, и это крайне болезненная вещь.

Кортнев: Да, это правда. Да, у меня есть несколько товарищей, с которыми мы совершенно перестали общаться. Но не из-за того, что они изменились, — просто раньше у нас не было этой темы, оселка, на котором это заточилось. Скажем, с моими университетскими друзьями у нас бывали разные взгляды на те или иные вопросы — но темы не были настолько болезненными и животрепещущими, чтобы отвернуться друг от друга. А сейчас такое происходит, и еще как. И это при том, что я вообще не могу поссориться с человеком — вернее, я не могу изменить свое мнение о человеке, какое бы преступление он ни совершил. Не потому, что я святой или очень добрый, а потому, что слабый: мне проще доказать себе, что он не виноват, что его заставили, — и мое отношение к нему не поменяется. Скажем, я долгие годы был в приятелях с журналистом В. Сейчас я этого журналиста, как правило, вижу в чудовищных телевизионных программах, где он произносит вещи, которые мне претят. Но когда мы встречаемся с журналистом В., он для меня по-прежнему милый, улыбчивый, очень остроумный человек, с которым мы все еще близки, и когда мы начинаем говорить о песнях — он мой лучший товарищ. А когда журналист В. зашел к нам в гримерку, мой другой друг, Павел М., залез под стол, чтобы случайно с журналистом В. не поздороваться. Сделал вид, что у него потерялся ботинок, залез под стол и вылез только тогда, когда В. ушел.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Space is the place, space is the placeВ разлуке
Space is the place, space is the place 

Три дневника почти за три военных года. Все три автора несколько раз пересекали за это время границу РФ, погружаясь и снова выныривая в принципиально разных внутренних и внешних пространствах

14 октября 20245632
Разговор с невозвращенцем В разлуке
Разговор с невозвращенцем  

Мария Карпенко поговорила с экономическим журналистом Денисом Касянчуком, человеком, для которого возвращение в Россию из эмиграции больше не обсуждается

20 августа 202412327
Алексей Титков: «Не скатываться в партийный “критмыш”»В разлуке
Алексей Титков: «Не скатываться в партийный “критмыш”» 

Как возник конфликт между «уехавшими» и «оставшимися», на какой основе он стоит и как работают «бурлящие ритуалы» соцсетей. Разговор Дмитрия Безуглова с социологом, приглашенным исследователем Манчестерского университета Алексеем Титковым

6 июля 202417158
Антон Долин — Александр Родионов: разговор поверх границыВ разлуке
Антон Долин — Александр Родионов: разговор поверх границы 

Проект Кольты «В разлуке» проводит эксперимент и предлагает публично поговорить друг с другом «уехавшим» и «оставшимся». Первый диалог — кинокритика Антона Долина и сценариста, руководителя «Театра.doc» Александра Родионова

7 июня 202422336
Письмо человеку ИксВ разлуке
Письмо человеку Икс 

Иван Давыдов пишет письмо другу в эмиграции, с которым ждет встречи, хотя на нее не надеется. Начало нового проекта Кольты «В разлуке»

21 мая 202424024