1 декабря 2014Литература
65

Своя память

Андрей Тесля о воспоминаниях Марины Густавовны Шторх

текст: Андрей Тесля
Detailed_picture© Культура

В XX веке роль «вспоминателей» в России досталась в основном женщинам — женам, дочерям, сестрам.

Ранее они были хранителями «бытовой памяти», преданий, передающихся интимно — по цепочкам личных связей, по тому, что называют «духом семьи», общими не столько даже воспоминаниями, сколько памятуемыми словами, хранимыми вещами — которые много значат лишь «для своих», немые для окружающих, в лучшем случае способных угадать за ними свое прошлое, но уже не способных восстановить его, поскольку «объект памяти» — это знак, а не само воспоминание, он призван лишь побудить к нему.

Они держали память на уровне «быта», тогда как за «большой контекст» отвечали мужчины — они писали мемуары, в то время как дамы обычно ограничивались заметками, небольшими текстами, передающими семейное, житейское, адресованными, как правило, тем же «своим» — детям, близким. Иногда эти тексты попадали в печать, но так и оставались «дополнением», чем-то, интересным именно за счет показа обычно непроговариваемых подробностей — той житейской плотности, что отбрасывали их мужчины: переплетения семейных и родственных связей, волнений сватовства, отношений с многочисленными сестрами, зятьями и т.п., воспоминаний о пикниках или поездках на богомолье с заездом к кузине.

© Corpus

Советский двадцатый век все изменил. Не только потому, что многие мужчины не смогли написать свои воспоминания: одни — не успев, другие — побоявшись. Но и потому, что и те, кто «успел», были сломаны, утратили свой голос. Оттого в ближайшем к нам столетии, в отличие от предшествующего, в тех случаях, когда свой голос звучит, там, где ближе всего к разговору о себе, о своем времени, о себе во времени, — это художественная проза, рассказ, стихи. Там, где как раз удается отстраниться от себя — чтобы получить возможность приблизиться.

В советском мире мужчины зачастую оказывались слабее женщин — потому, вероятно, столь часто звучал призыв «быть мужчиной». Слабее оттого, что для них не было укрытия в их слабости — и слабость оказывалась обнаженной, отступление оказывалось капитуляцией, и не было возможности уйти в частную жизнь, принять ценности семьи как высшие ценности, не нуждающиеся в ином оправдании. Попытка такого принятия представала сама лишь другим вариантом капитуляции — напротив, для женщины в советском мире такая привилегия была предоставлена, она имела право, апеллируя к «женскому», «частному», «приватному», выскользнуть из ловушки общеобязательного, для нее — кроме самых жестоких моментов — было право на «несознательность».

Женщина имела право на неофициальную память. И, помимо прочего, женщин, способных вспомнить и тех, кому было что вспомнить, элементарно выжило гораздо больше. Потому советский век и доносит о себе память в основном женскими текстами — Лидии Чуковской и Лидии Гинзбург, Надежды Мандельштам и Эммы Герштейн, Лилианны Лунгиной и теперь — Марины Шторх, дочери выдающегося русского философа Серебряного века Густава Шпета, тетушки Екатерины Максимовой, родственницы Гучковых, Зилоти, Рахманиновых. В ее воспоминаниях, записанных и обработанных Еленой Якович, прежде всего поражает интонация — трезвой, твердой, умной и одновременно чуткой речи.

Впрочем, в этой книге иллюстративный ряд не менее важен, чем текст: редкий пример именно книги как единого целого, где все — от абзацной разбивки до последовательности фотографий, встречи на одной странице или соседства на смежных — продумано и прочувствовано, работает на то, чтобы воспроизвести интонацию долгой беседы с хронологическими перебивками, возвратами в прошлое или забеганием вперед, а главное — с живой памятью. И последнее: пожалуй, главная ценность книги — не рассказ о тех или иных обстоятельствах, а сам способ вспоминания, когда то, что уже давно вроде бы стало историей, оборачивается лично памятуемым — чтобы стать для читателя одной из тропинок, ведущих не в «большую историю», а к личному опыту, который всегда больше отдельного человека: ведь это опыт его ситуаций, его в семье, с друзьями и близкими, то, что делает нашу память больше непосредственного, позволяет как памятуемое нами воспринять от других.

Женщина имела право на неофициальную память. И, помимо прочего, женщин, способных вспомнить и тех, кому было что вспомнить, элементарно выжило гораздо больше.

Тех, кто может рассказать такие истории, очень немного: ведь для этого необходимо, чтобы существовала «память семьи», «память своего круга» — тот большой пласт, что существует между мною и тем, до чего я могу дотянуться непосредственно, — и «историей»: между личным прошлым и тем, что я могу знать, но уже не могу пережить как «мое прошлое». И здесь требуется то, чему труднее было уцелеть в советском мире — преемственность памяти, преемственность вещей. Ведь «память» не живет сама по себе, она держится в предметах, в оставшейся от отца посмертной маске Пушкина, единственном, что уцелело от большой пушкинской коллекции, которую пришлось распродавать, дабы было на что выжить в Енисейске и в Томске, в стихотворном посвящении, надписанном Качаловым «Мариночке Шпет» на своей фотографии, — выцветшем, но которое «можно разобрать, если знаешь».

За полтора года до гибели, в апреле1936 г., Шпет писал Балтрушайтису: «Высшей силе угодно было преподать мне урок, заставить разбираться в вещах и людях с тем, чтобы каждому найти его действительное, не иллюзорное место. Мне кажется, что урок подан поздновато и всей пользы его назидания я не применю, но кто знает, где поставлены сроки и чем должны быть наполнены времена?..» (стр. 163). Жизнь была богата на уроки, преподанные его дочери (младшей, родившейся в1916 г.), — и, что гораздо удивительнее, она оказалась способна выстоять в мире, где все было против способности помнить: не в рабстве у памяти, а помнить именно для того, чтобы жить, связывая себя с прошлым, с тем, что больше тебя.

И еще одно, последнее, замечание. В переплетении разных историй в этом тексте вырастает другой, непривычный образ русского XX века — где история не разорвала связей во времени, где семейные истории из начала века продолжаются в 20-е и 60-е и где даже Клюев, просящий милостыню около моста через Ушайку, тоже часть «своей истории» — страшной и жестокой, но и в предельной жестокости обретающей человеческое измерение памяти.

Якович Е. Дочь философа Шпета в фильме Елены Якович. Полная версия воспоминаний Марины Густавовны Шторх. — М.: АСТ: Corpus, 2014. — 219 с.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Space is the place, space is the placeВ разлуке
Space is the place, space is the place 

Три дневника почти за три военных года. Все три автора несколько раз пересекали за это время границу РФ, погружаясь и снова выныривая в принципиально разных внутренних и внешних пространствах

14 октября 20245272
Разговор с невозвращенцем В разлуке
Разговор с невозвращенцем  

Мария Карпенко поговорила с экономическим журналистом Денисом Касянчуком, человеком, для которого возвращение в Россию из эмиграции больше не обсуждается

20 августа 202412084
Алексей Титков: «Не скатываться в партийный “критмыш”»В разлуке
Алексей Титков: «Не скатываться в партийный “критмыш”» 

Как возник конфликт между «уехавшими» и «оставшимися», на какой основе он стоит и как работают «бурлящие ритуалы» соцсетей. Разговор Дмитрия Безуглова с социологом, приглашенным исследователем Манчестерского университета Алексеем Титковым

6 июля 202416938
Антон Долин — Александр Родионов: разговор поверх границыВ разлуке
Антон Долин — Александр Родионов: разговор поверх границы 

Проект Кольты «В разлуке» проводит эксперимент и предлагает публично поговорить друг с другом «уехавшим» и «оставшимся». Первый диалог — кинокритика Антона Долина и сценариста, руководителя «Театра.doc» Александра Родионова

7 июня 202422136
Письмо человеку ИксВ разлуке
Письмо человеку Икс 

Иван Давыдов пишет письмо другу в эмиграции, с которым ждет встречи, хотя на нее не надеется. Начало нового проекта Кольты «В разлуке»

21 мая 202423775