К 95-летию Наума Коржавина (1925–2018) Кольта публикует фрагмент из не печатавшегося ранее его интервью. Весь текст появится в сборнике «Несколько интервью о самиздате», работа над которым заканчивается в Международном Мемориале. Как утверждает публикатор — историк Геннадий Кузовкин, это единственный разговор с Коржавиным, в котором он последовательно рассказывает о своем самиздатском опыте.
Читатели, знакомые с нашими публикациями, хорошо знают, что книга впервые представит публике уникальную тематическую коллекцию. Она хранится в Институте изучения Восточной Европы при Бременском университете. Для тех, кто прочел об этом впервые, скажем несколько поясняющих слов.
Специальный проект института стал, по-видимому, первым целенаправленным применением метода устной истории для изучения самиздатской активности. Удалось записать около 50 бесед, и в наши дни эта серия интервью стала ценным историческим источником. Неповторимость бременской коллекции устных воспоминаний определена тем, что она создавалась в 1983–1985 годах. Тогда вольнолюбивые тексты и их приключения были свежи в памяти респондентов. Еще не канул в Лету самиздат, в СССР он оставался необходимым средством для интеллектуального выживания в условиях идеологической промывки мозгов и тотальной цензуры. Как раз к тому времени (к началу 1980-х) потаенное чтение прочно вошло в обиход образованных горожан (превратилось в повседневную практику, как сказал бы об этом культуролог).
Собеседниками писательницы Раисы Орловой (1918–1989) — она записала большинство интервью — были, как и она сама, эмигранты третьей волны. Людям, знающим о советских порядках не из книг, прекрасно известно, почему до горбачевской перестройки интервью о самиздате были почти немыслимы в СССР. Они противоречили этике взаимного доверия — самому надежному щиту в коллективной самообороне самиздатчиков. Ведь цепочки распространения вольнолюбивых текстов можно представить как альпинистские связки. Рассказывать об участниках цепочки означало подвергнуть опасности всех.
Сотрудники института понимали, что судьбы активистов самиздата, живущих в СССР, могут оказаться под угрозой, поэтому записи и транскрипты предназначались для архива института, а не для печати. Когда рассказчик сомневался, называть ли имена, Раиса Орлова предупреждала, что интервью останутся в архиве. Обладание коллекцией устных воспоминаний не афишировалось институтом. Впервые информация о ней была введена в научный оборот только в 1993 году — уже после коллапса коммунистического блока в Европе и распада СССР.
* * *
Публикация отрывка из будущей книги дарит нам приятный повод поблагодарить волонтеров, архивистов и экспертов, которые помогали и помогают в ее создании. Нам очень дороги комментарии респондентов и коллег-исследователей. Все они щедро уделили нам время, и с их помощью удалось сделать книгу информационно богаче и точнее.
В редактировании транскрипта участвовали Наташа Занегина, Дмитрий Козлов, Шохиста Магвуд, им помогали Анастасия Петренко и Анна Чинчаладзе. Предисловие к публикации редактировала Елена Русакова.
Мы признательны Илье Бурмистровичу, Наташе Занегиной и Алексею Пятковскому за экспертное чтение, а Дм. Козлову и Дм. Зубареву — за участие в предварительной комментаторской работе и в составлении нескольких примечаний. Ценной была возможность обращаться за содействием к Дмитрию Азиатцеву и Александре Бодриновой, они сделали ряд библиографических уточнений. Наша сердечная благодарность адресована исследователю-волонтеру Евг. Бурехзону за надежную помощь в составлении комментариев.
Илья Бурмистрович выполнил особенно важную миссию: по нашей просьбе он успел поговорить с Наумом Моисеевичем и записать его комментарии.
* * *
Беседа с Наумом Коржавиным — одна из жемчужин бременской коллекции. Другие интервью создают прекрасную оправу этой жемчужине, подчеркивая особую роль Коржавина в преддверии и в возникновении самиздата. Рассказывая о первых встречах с неподцензурными текстами, его имя называют сразу несколько собеседников Орловой — Людмила Алексеева, Владимир и Ирина Войновичи, Игорь Голомшток, Симон Маркиш, Элизабет Маркштейн, Надия Светличная, Анна и Григорий Тамарченко, Борис Шрагин.
Стихи вообще предваряют самиздатскую эпоху и доминируют в ее начальной стадии благодаря разным своим свойствам, среди которых не последнее — в условиях, когда записывать рискованно, — мнемоническое преимущество. О легкости, с какой запоминалась поэзия Коржавина, написал Евгений Евтушенко: «Ну а его стихи я во множестве знал наизусть, хотя они тогда еще не были нигде напечатаны. Да разве я один… Есть строчки, которым тесно в литературе, и они покидают ее, ходят по улицам, трясутся в трамваях и поездах, летают на самолетах. В Эмке [1], парадоксально называемом старыми друзьями по ласковому имени той самой пронырливой и страшноватенькой машины, в которую в 37-м у меня на глазах втолкнули моего дедушку Ермолая, нет ничего от ювелира, а вот поди ж ты — не выцарапать его драгоценных строк из памяти, ибо они стали частью недевальвируемого вещества наших душ, которое называется совестью. Пока эти строки будут жить хоть в ком-то, надежда на спасительное благородство литературы останется и в самые неблагородные времена» [2]. Из-за этого почти фольклорного бытования поэзии Коржавина вряд ли когда-нибудь получится адекватно картографировать ареал циркуляции его стихов. За пределами двух столиц [3] нам известны как минимум Новосибирск, Одесса (единственный случай инкриминирования коржавинской поэзии — провинциальная бдительность), Саратов, Свердловск.
Для Раисы Орловой знакомство с поэзией Коржавина — тоже ранний опыт. О поэте-соотечественнике она впервые услышала в 1956-м во взбудораженной оттепелью Польше: «Федецкий [4] спросил, читала ли я “Теркина на том свете” [5]? А меня воспитывал ВОКС [6] — нельзя разговаривать с иностранцем о неопубликованном произведении! Но в Польше с первого же момента все это полетело кувырком. И дело было, конечно, не в пересечении государственной границы, а в изменении души.
— Да, читала.
— А стихи Манделя?
— В первый раз слышу.
Сейчас Мандель (его литературный псевдоним Коржавин) печатается и как поэт, и как критик. Его неопубликованные стихи я прочитала года через три после Польши.
(вставка 1982 года)
Коржавин уехал за границу в 1973 году. Строки
Пусть рвутся связи, гаснет свет
Но подрастают в семьях дети.
Есть в мире бог иль бога нет
А им придется жить на свете… —
со мной жили долго [7].
Да и:
А кони все скачут и скачут
А избы горят и горят… [8]» [9]
Дмитрий Зубарев — биограф Коржавина — называет одной из стержневых тем его творчества переосмысление коммунистической идеи и развенчание революционной романтики, движение к общечеловеческим и культурным ценностям. Интервью явственно подтверждает этот тезис: слово «коммунизм» и производные от него Коржавин произнес 20 раз. Вот только один из примеров:
«И освобождение от коммунизма не могло быть не художественным. Оно должно было быть художественным. Ведь коммунизм на самом деле повлиял на какую-то часть художников. И я думаю, что он, в принципе, всем им повредил. Кроме Платонова [10], который считал себя, так сказать, коммунистом, но не думаю, чтобы он им был».
Эти высказывания принадлежат человеку с опытом ареста, тюрьмы и ссылки сталинских лет. В бременской коллекции несколько интервью с такими людьми — удивляет не этот маркер поколения, а другое. Два собеседника Орловой — оба поэты и философы — встретились в Караганде. Александр Вольпин (Есенин (Вольпин)) был туда сослан (в 1950-м), а Коржавин приехал сам (в 1951-м), отбыв срок ссылки в Сибири. В Караганде они приятельствовали с еще одним ссыльным стихотворцем — Юрием Айхенвальдом [11]. Он тоже имел отношение к самиздату, и его интервью могло бы оказаться в Бремене, если бы он покинул СССР, но Юрий Александрович не уехал.
В совместных мемуарах Копелевых цитаты из поэзии Коржавина встречаются в весьма пафосных местах книги, где речь идет о переосмыслении коммунистических идеалов и об ответственности перед будущими поколениями.
«Мы не помним, когда именно осознали, что не было никакого “золотого века большевизма”, что “ленинские нормы” — это целеустремленная партийность, жестокая нетерпимость и отрицание всех общечеловеческих нравственных принципов. Что именно ленинцы распахали и удобрили ту почву, из которой выросла сталинщина, воздвигали стены тюрем, в которых их же потом гноили, вооружали своих будущих убийц и палачей.
Но, твердо зная правду класса,
Они, не зная правд иных,
Давали сами нюхать мясо
Тем псам, что после рвали их. [12]
Н. Коржавин
По мере того как мы убеждались в иллюзорности наших представлений о двадцатых годах, мы избавлялись и от склонности доверять всеобщим, абсолютным идеалам, от склонности творить кумиров и дьяволов.
Мы не хотели и не хотим менять одну партийность на другую. Мы хотим — насколько это возможно — узнать и понять правду» [13].
Коржавинскими стихами иллюстрирован рассказ Копелевых о том, как возникла книга, об импульсе к воспоминаниям. Та же самая строфа из стихотворения о подрастающих детях, которая уже приведена выше, во фрагменте из мемуарной книги Орловой:
«Один из наших приятелей в 1955 году ужаснулся тому, что рукопись поэмы Твардовского “Теркин на том свете” Лев читал при дочерях; старшей едва исполнилось восемнадцать лет… “Ты калечишь их души… Ты не понимаешь, на что ты их обрекаешь… они станут циничными нигилистками либо злостными антисоветчицами”.
Поэт Наум Коржавин, вернувшийся из ссылки, писал:
Пусть рвутся связи, меркнет свет,
Но подрастают в семьях дети.
Есть в мире Бог иль Бога нет,
А им придется жить на свете…
“Говорить или не говорить детям правду, скрываться от них в собственном доме или открыто обсуждать все в их присутствии — было гамлетовским вопросом для родителей в наше время и в нашем кругу, — вспоминает Борис Шрагин. — Я выбрал второе”.
Мы поступили так же.
Молодые приходили к нам и спрашивали: что мы думаем о докладе Хрущева? [14] Что мы знали раньше? Как мы могли жить?
Именно их вопросы побудили каждого из нас начать записывать свои воспоминания. Мы хотели сами разобраться, пытались рассказать о наших жизнях, о судьбах нашего поколения.
Записки, которые мы двадцать лет спустя стали публиковать, тогда предназначались только для наших детей и их ближайших друзей» [15].
В автобиографической прозе Орловой коржавинской поэзии доверено представить свойства ее собственного характера:
«<…> Я с детства полюбил овал
За то, что он такой законченный. [16]
Н. Коржавин
Я — с Коржавиным. Никогда не рисовала углов, уходила от углов, боялась их. И так — до сих пор.
Мои взрослые дочери часто и теперь говорят мне, что у нас в квартире живут привидения. Они не любят оставаться одни, утверждают, что скрипят половицы, кто-то ходит. Я пожимаю плечами, потому что ничего похожего никогда не испытывала ни в детстве, ни позже. Наверно, дочери точнее, чем я, ощущают мир, исполненный опасностей, мир, враждебный человеку, где страхи подстерегают от рождения до смерти.
Во мне сосуществовали страх и бесстрашие.
То, что я долго была такой бесстрашной перед жизнью, обогатило мои детство и юность: незамутненное счастье начала, безграничность я испытала каждой клеточкой, целиком и полностью. Но и лишало многого — делало жестокой. Здесь нет обязательной причинной связи, но у меня это было так.
Позже это же ограничивало меня как литератора, не давало мне возможности глубоко постичь тот круг явлений, которым я призвана заниматься профессионально, — современное искусство. Его ведь не понять, не ведая страха, отчаяния, абсурда, ужасающей невозможности общения.
Вместе с приходом страха в мою жизнь — осознанного страха — я стала лучше понимать других людей, стала более сострадательной, в мире прибавилось красок и звуков».
Раиса Орлова записала Коржавина в США, в Бостоне. Она беседовала с ним и почти одновременно — с другим поэтом и бывшим политссыльным Александром Вольпиным. С Коржавиным она говорила 27 ноября, с Вольпиным — 29-го. И ни один из поэтов не обмолвился о другом. Из мемуарного двухтомника Коржавина известно, что знакомство было давним. В 1944-м их познакомил Николай Глазков (поэт, прикосновенный к легенде о самиздате) [17]. В воспоминаниях Коржавина есть страницы о встречах с Вольпиным в Караганде, но в московских главах, доведенных до 1957-го, приятель-поэт не появляется. Александр Вольпин мемуаров не оставил. Как он относился к творчеству друга-стихотворца, еще предстоит выяснить. Людмиле Алексеевой запомнилось, что поэму «Танька» в 1959-м или 1960-м ей дали почитать именно в доме Вольпина.
О молодом Коржавине Орловой поведали Анна и Григорий Тамарченко (с ними Орлова встретилась 26 ноября). Благодаря интервью с ними мы видим поэта и его творчество дружескими и литературоведческими глазами. Супруги-филологи познакомились первоначально с «Эмкиными стихами», а через год или пару лет — в 1946-м — и с их автором.
В коржавинском интервью встречается еще один собеседник Орловой — Андрей Синявский (разговор с ним был записан в Париже весной 1983-го). Коржавин нещадно критикует его и Даниэля за то, что они предпочли тамиздат самиздату. (Резкий стиль высказываний Коржавина вошел в интеллигентский фольклор благодаря известной байке Сергея Довлатова [18].)
Стоит сказать, что воспоминания «В соблазнах кровавой эпохи» поэт довел только до 1957-го. Приведем финальные строки из второй (и последней) книги мемуаров Коржавина. Он написал их в 2002-м: «Кровавая эпоха кончилась (для всех) за три-четыре года до момента, до одного из дней первой половины 1957 года, на котором я кончаю эту книгу, — когда кончились (пусть не для всех еще, но для меня) ее соблазны. О жизни на свободе должна быть другая книга. Успею ли я ее написать, не знаю» [19]. Продолжение воспоминаний о том, как он жил, получив свободу от коммунистических иллюзий, поэт написать не успел. Они с самиздатом в эти годы сослужили друг другу хорошую службу, и никто, кроме Раисы Орловой, не расспросил поэта об этом.
Интервью получилось развернутым, оно длится час. Захлебывающиеся интонации Коржавина неподражаемы. О темпе коржавинской речи и склонности к полемике свидетельствуют ремарки в первоначальной расшифровке: «Дальнейшее переписано с некоторыми сокращениями из-за сумбурности и беспорядочности разговора», «Дальше идет отрывочно-сумбурный разговор». Эти ремарки позволяют предположить, что текст не был авторизован.
Фрагменты, перед которыми спасовал наш предшественник — составитель исходного транскрипта, удалось восстановить. Тщательное сопоставление с записью сделало возможным лучше передать коржавинский словесный поток и его завихрения, которые были приглажены.
Геннадий Кузовкин
Интервью Раисы Орловой с Наумом Коржавиным. Бостон, 27 ноября 1985 года
В тексте: Раиса Орлова [20] — РО, Наум Коржавин — НК
РО: Эма, расскажи, пожалуйста, о первых встречах с самиздатом (в любом порядке) и о том, какую роль играл самиздат.
НК: Что называется самиздатом? Стихи всегда шли. И такого периода, когда не было стихов, не было. Поэтому, может быть, не шли стихи сверстников. Хотя и это неверно, но были стихи Ахматовой. Ахматовой я не помню, но поскольку она не печаталась, то почти все было так или иначе самиздатом. Теперь… Стихи Мандельштама были чистым самиздатом, когда они появлялись [21]; стихи Цветаевой, которых вообще почти никто не знал. И они приходили из самиздата… кто-то читал, так сказать, где-то находили старые книги, но это уже тоже было…
Вообще когда ничего не издавалось, то все было самиздатом, хотя я думаю, что это было элитным делом, то есть это было делом московским. Литературный самиздат. Конечно, как всегда, Москва, она <…>
И… Что-то с мыслями…
РО: [Ты говорил. — Публ.] что это было элитным самиздатом, но Москва снабжала.
НК: Она не снабжала, но иногда расходилось. Я говорю об очень старых временах. Даже сталинских временах. Допустим, стихи довоенных поэтов [22]. Теперь их везде печатают и все такое, а тогда не печатали. Они доходили тоже каким-то образом. Это не называлось самиздатом.
РО: …хождением рукописей. Рукописная литература.
НК: Рукописная литература. И мои стихи ходили тоже до моего ареста, в 1946–1947 годах. И меня следователь [23] спрашивал, почему такие-то стихи оказались в Тбилиси [24]. А я не знал, почему они оказались в Тбилиси. Кто-то привез, значит.
РО: Значит, этот узкий самиздат, даже твой собственный, выходил за пределы Москвы?
НК: Да, люди переписывали. Что такое самиздат? Ведь самиздат был большей частью чисто стихийным делом. Потом это было усвоено или присвоено демократическим движением. Но вообще это было стихийным делом: люди сами переписывали то, что им нравится.
Как известно, слово «самиздат» выдумал Глазков [25], выдумал, вовсе не рассчитывая на такое широкое применение и славу этого слова. То есть на славу он рассчитывал, но только на свою личную. Он выпускал маленькие книжечки, свои собственные: первая книга, вторая книга… там девятая книга [26]... еще какая-то, «Хлебозоры» [27]. У него были всякие книжечки, и на них стояло: «Москва, Сам-себя-издат». Потом он «себя» выбросил для краткости, и получилось: «Самиздат», «Москва, Самиздат». А поскольку люди, которые занимались организованным самиздатом, почти все были литераторами — или много было литераторов или претендующих на это дело — что определило слабость демократического движения, но это другой вопрос, — то это слово они знали, и поэтому оно пошло: самиздат-самиздат.
Я никогда свои стихи не называл самиздатом, специально самиздатом не занимался.
РО: И не переписывал сам? Как потребитель, как читатель, для себя?
НК: Для себя переписывал, конечно. То, что мне нужно было, переписывал или [то, что. — Публ.] мне давали, на машинке для себя. Всякое бывало. Потом уже было так всегда. Когда, допустим, пришло письмо Солженицына [28], я сразу переписал в четыре экземпляра [29] («“Эрика” берет четыре копии» [30]).
РО: Это в первый раз — это все-таки 1967 год — или до этого уже перепечатывал, ты не помнишь?
НК: Не помню. И проблемы такой не было. Если кто-то меня просил, я перепечатывал, а нет — так нет. Долго у меня не было хорошей машинки... Я не помню. Это не было проблемой, потому что кругом перепечатывали.
Стихи мы даже и не считали самиздатом. Кстати говоря, и теперь многие вещи неправильно называют самиздатом. Какая-нибудь повесть, которую автор дает читать знакомым, — это не самиздат. Это просто…
РО: Вот, например, из очень известных вещей — «Живаго». В сущности, это самиздатом никогда не было. Это было несколько авторских экземпляров, которые в каком-то кругу расходились.
НК: Но Солженицын уже был самиздатом.
РО: Безусловно.
НК: Солженицына уже перепечатывали, даже «промышленно», даже какие-то самоотверженные машинистки за скромную плату перепечатывали это для своих знакомых.
А стихи были стихийно. Причем странная была такая штука. Я в самиздат ничего не давал так специально, но как-то не следил за распространением рукописи. Я помню, когда я написал «Наивность», я боялся, чтобы она ходила, не хотел, чтобы она стала называться самиздатом, и я помню, что я ее дал только двум людям. Через некоторое время я, разговаривая с одним физиком [31], сказал ему, что, мол, знаешь, я поэму такую написал. И дал ему читать. А он говорит: «А я читал». То есть уследить за тем, чтобы стихи не ходили, было невозможно.
РО: Лидия Корнеевна [Чуковская. — Публ.] любила говорить, что вырастают ноги у тех рукописей, которые хотят люди.
НК: Да, конечно. Нужно было принимать очень строгие меры для того, чтобы рукопись не шла...
РО: ...и очень строгие меры для того, чтобы она шла, если люди не хотели ее перепечатывать. И то, и другое.
НК: Ну, если не хотели, то это просто было невозможно.
РО: Вот, в том-то и дело.
НК: Кто мог меня заставить перепечатывать, если я просто не хочу перепечатывать? Самиздат в каком-то смысле — критерий [качества литературы [32]]. Какие-то стихи, которые интересовали мало людей, появлялись, конечно, в самиздате, но плохие стихи очень не шли.
РО: У меня как раз вопрос и про стихи, и про прозу: были ли в самиздате такие вещи, которые были ниже требований в самиздате?
НК: Конечно, были. Я их не помню просто. Появлялись всякие стихи. Появлялся Лимонов [33] вдруг, который вообще спекулировал на самиздате.
РО: Да? Я его не знала в самиздате. Интересно.
НК: Мне его стихи однажды принесли. Но он сам этим занимался, как он сам рассказывает. Он делал, требовал по пять рублей за рукопись. Какие-то физики, испытывая некоторый комплекс неполноценности по отношению к несчастным поэтам, платили, а заплатив, начинали думать, что они не зря платили...
РО: Ты говорил вначале о том, что помнишь этапы общественного и своего сознания. Как это развивалось, росло, шло?
НК: Насчет самиздата? На Западе распространена бредовая версия, которую поддерживает и использует также Подгорец [34], что Солженицын появился на пустом месте, что Солженицына приняли, потому что, дескать, тема и т.д. Это все неправда, потому что Солженицын появился в кипящем котле, когда Москва была переполнена всяким самиздатом! Я помню, шли пьесы, статьи. Всех их я уже не помню. Помню одну очень хорошую пьесу, о которой даже не знаю, кто ее написал. Была пьеса о лагерях...
РО: Шаламов [35] — автор этой пьесы, «Мария» — приблизительно так она называется: четыре поколения [36], и одно поколение в лагере, речь идет о лагерном времени, нет? И судьба женщины, прошедшей там, коммунистки. Я очень поздно это узнала.
НК: Я не знал, что это Шаламов.
РО: Я тоже читала без имени автора.
НК: Я не помню. Я помню, там женщина, которая вся такая пламенная большевичка, и муж у нее тоже член партии, и оба попадают в лагерь [37]. Это я помню. Неплохая была пьеса, хорошая была. Шаламов ходил, там много ходило — мне трудно даже сказать.
Солженицын толкнул общественное сознание дальше, но, в принципе, все тогда уже тоже назрело. Он это выразил более точно и талантливо. Но Солженицын появился и был принят, прежде всего, как художник, а не как человек, который написал на запретную тему. На запретную тему писало очень много людей. И даже в Союзе писателей был термин «смелые стихи», о которых я сказал, что смелые — это стихи, которые пишутся, дрожа от страха (Орлова смеется), потому что иначе нельзя заметить, что они смелые.
Москва кипела этим, была пронизана всяким самиздатом. И статьи ходили. Некоторые вещи потом попадали в печать, некоторые не попадали. Москва была переполнена самиздатом. В 50-е годы, в 1955–1956 году, еще даже до XX съезда.
А потом уже появился Солженицын, и тут началось другое.
РО: Раз уж зашла речь о Солженицыне, расскажи, пожалуйста: как ты читал романы, которые не печатали?
НК: Я напечатанные тоже читал, когда их еще не было. Мне дали в «Новом мире» [«Один день Ивана Денисовича»] [38], и я прочел. Я дал слово, что никому не дам, и тут же пошел к Боре Балтеру [39]. И мы сидели: я, он и покойный Лева Кривенко [40] — поскольку они оба умерли, я вполне могу об этом говорить (усмехается). Я помню, как читал эту вещь. Тогда это было тоже почти самиздатом. Она еще не была разрешена к печати…
РО: Как — «почти»? Она была чистым самиздатом!
НК: Она самиздатом не была, она не ходила.
РО: Ходила — не ходила, но половина Союза писателей ее прочитала до публикации.
НК: Мне дали его [Александра Солженицына. — Публ.] экземпляр, тогда еще не было других экземпляров.
РО: Через один интервал, без полей [41].
НК: И мы его читали весь вечер, вслух. И я сначала подумал: подумаешь там — бытовой писатель; ну, способный человек. А потом — все лучше, и лучше, и лучше. И лучше, и лучше, и лучше. Не то чтобы лучше становилось, а лучше понималось. Это такая вещь, которая каждый раз отбрасывает назад. И когда мы прочитали последнюю фразу, я понял, что вещь — гениальная.
А остальные мне давали просто так. «Раковый корпус» я читал в самиздате. Я не помню, кто мне его дал, но я не могу сказать, что точно — в самиздате. О «Круге первом» я знаю, что он [Солженицын. — Публ.] сам сказал, чтобы мне дали. Но это было и в самиздате. Я знаю, что «В круге первом» [42] перепечатывали очень многие.
Когда мне дали «В круге первом», я помню, что у меня на квартире был колхоз: там сидело человек восемь, и все читали, передавая страницы друг другу, и прочли. Но это не был самиздатский экземпляр. Это был его собственный.
Но самиздатских было полно. Люди давали перепечатывать — давали машинисткам. Это уже не стихи, которые можно сесть и тут же перепечатать. Это гигантский роман, который требует больших усилий.
РО: Знаешь ли ты что-то о платном самиздате? Ты так мельком упоминал [историю] с Лимоновым. То есть о самиздате, где люди бы платили.
НК: Кроме этого случая, о котором я знал ретроспективно, не знаю. Я знаю другое: была попытка организации колиздата — коллективного издательства. Не самиздат, а колиздат. Там было обращение к читателю, что надо поставить это дело на более промышленную ногу и т.д., что для этого нужно немножко платить денег. Там, например, распространяли рукопись «Сравнение жизненного уровня царской России, Западной Европы и Советского Союза» [43]. Они там же издавали «Август 14-го».
РО: Да, я об этом первый раз слышу.
<…>
НК: Вот так. Мой друг Толя Примак [44] по этому делу вызывался и из-за этого уехал [45].
<…>
РО: Теперь, если можно, про свои собственные стихи: продолжи тему «Наивности». Расскажи о хождении своих собственных стихов уже в самиздате 60-х годов. Это до тебя доходило?
НК: Какие-то незнакомые люди знали мои стихи и все такое. Я-то жил в своем кругу, так что я не совсем точно знал, где что ходило. Но я знакомился с людьми, и они говорили, что читали мои стихи. У многих было, мне показывали даже уже в эмиграции.
Ходили стихи. Потому что, когда я приехал, самиздат начался практически прямо с меня. Я этим не занимался, я этим не горжусь, но просто так получилось. Я вернулся из ссылки в 1954 году, у меня уже были стихи, были давно. Я продолжал писать, а не прозревал насчет Сталина или чего-то еще (улыбается). Я прозревал в другом смысле. И стихи эти ходили. Люди перепечатывали их. Один порядочный человек — другому порядочному человеку. Ходила моя поэма. Она была отнята на допросе [46] у Кирилла Косцинского, ныне покойного. У меня была большая поэма под названием «Начальник творчества» [47], очень большая: полторы тысячи строк там было. Там есть хорошие куски... <…>
[1] Эмка — имя для дружеского круга, уменьшительное от Наум.
[2] Поэт в России — больше, чем поэт. Десять веков русской поэзии. Антология в 5 томах. Т. 5.
[3] Подборка свидетельств о циркуляции стихов Коржавина была предоставлена нам Евг. Бурехзоном.
[4] Земовит Федецкий (Ziemowit, 1923–2009) — поэт, переводчик русской поэзии, в годы войны работал пресс-атташе посольства Польши в СССР, помогал Б.Л. Пастернаку, когда тот нуждался в деньгах. В 1956-м получил от автора рукопись «Доктора Живаго» для издания в Польше. В 1957-м в журнале «Опинье» («Мнения», основан с участием Ф.) появилось несколько глав из романа в переводе М. Монгирд. Это было первое в мире издание романа — еще до Фельтринелли. После скандала вокруг «дела Пастернака» в СССР о продолжении публикации не могло быть и речи. Вскоре прекратили свое существование и «Мнения».
[5] «Теркин на том свете» — вторая часть поэмы Александра Твардовского «Василий Теркин» (начата в 1944-м, первый вариант окончен в 1954-м). Народный герой — солдат Великой Отечественной войны оказывается в загробном мире. Для современников «тот свет» был завуалированной, но узнаваемой моделью бюрократического общества. В поэме, вероятно, впервые в творчестве официально признанного поэта затрагивается тема репрессий и роли вождя, который наделяется дьявольской возможностью присутствовать и в мире теней, и в мире смертных. В 1954 году поэма готовилась к публикации в «Новом мире», видимо, в это время началась ее циркуляция. Напечатана в ходе новой волны ресталинизации в массовой газете «Известия» (1963).
[6] Всесоюзное общество культурной связи с заграницей (ВОКС) — советская квазиобщественная организация, основанная в 1925 году. Руководство осуществлялось аппаратом ЦК партии, работу ВОКСа курировали НКИД (МИД) и госбезопасность. Орлова работала в ВОКСе в 1940–1947 годах. В 1958 году преобразовано в Союз советских обществ дружбы. ВОКС занимался организацией международных выставок, содействовал популяризации советского искусства на зарубежных фестивалях и конкурсах, поездкам в СССР делегаций заграничных обществ дружбы и культурной связи с СССР, а также видных деятелей науки и культуры.
[7] Комментарий Дм. Азиатцева: «Пусть рвутся связи, меркнет свет...» (1959). В СССР впервые стихотворение было напечатано, вероятно, в 1990-м (в составе подборки: Стихи // Юность. 1990. № 7. С. 67–69).
[8] Комментарий Дм. Азиатцева и Евг. Бурехзона: «Вариации из Некрасова» (1960). Впервые напечатано в сборнике «Тарусские страницы» (Калуга, 1961. С. 137) под названием «Над книгой Некрасова (1941)». Впоследствии переиздавалось под названием «Читая Некрасова». Циркулировало в списках. Свидетельство об этом есть в книге поэта и филолога Льва Лосева (Меандр. Мемуарная проза. — М.: Новое издательство, 2010. С. 115), изданной после смерти автора. Там к самым ранним «самиздатовским» воспоминаниям Лосева отнесено знакомство с поэмами Цветаевой и листочками со стихами Коржавина — в частности, «Над книгой Некрасова (1941)» (Ленинград, ориентировочно конец 1950-х — начало 1960-х годов). Москвич, инженер-химик Владимир Жестков вспоминает, как в 1961-м получил от знакомой продавщицы книжного магазина «небольшую пачку желтоватых тоненьких листов, наверное, самых тонких, какие только удалось достать, соединенных толстой канцелярской скрепкой. Это был пятый или шестой, а может быть, и какой-нибудь даже восьмой, уж больно тонкой была бумага, экземпляр машинописной копии стихов некоторых поэтов из “Тарусских страниц”... одно, меня ошеломившее: “Вариации из Некрасова”» (В. Жестков. Мой любимый поэт. Невыдуманные истории. Светлой памяти Наума Коржавина (14.04.2019) // Интернет-портал «Проза.ру»).
[9] Р. Орлова-Копелева. Воспоминания о непрошедшем времени. — Харьков: Права людини, 2013. С. 285–286 (в первом издании — с. 263).
[10] Андрей Платонович Платонов (1899–1951) — писатель (Москва); в 1960-е — 1980-е некоторые неопубликованные произведения, прежде всего — роман «Чевенгур» и повесть «Котлован», получили широкое распространение в самиздате, изымались во время обысков.
[11] Юрий Александрович Айхенвальд (1928–1993) — педагог, поэт, переводчик, литературный критик; политзаключенный сталинской эпохи (ссылка — 1949–1951 годы; 1952–1955 годы, спецпсихбольница).
[12] В авторском сборнике 2004-го эта строфа не обнаружена (см.: Н. Коржавин. Стихи и поэмы. — М.: Материк, 2004). Вероятно, была в одной из редакций цикла «Наивность».
[13] Харьков, 2012. Кн. 1. С. 80.
[14] На ХХ съезде.
[15] Л. Копелев, Р. Орлова. Мы жили в Москве. — Харьков, 2012. Кн. 1. С. 106–107.
[16] Комментарий Дм. Азиатцева и Евг. Бурехзона: «Меня, как видно, Бог не звал...» (1944). Отклик на последние строки стихотворения Павла Когана «Гроза» (1936): «Я с детства не любил овал, / Я с детства угол рисовал!» (Орлова приводит их в воспоминаниях над строчками из Коржавина См.: Р. Орлова-Копелева. Воспоминания о непрошедшем времени. — Харьков: Права людини, 2013. С. 188). Впервые напечатано в сборнике «Тарусские страницы» (Калуга, 1961 год) под названием «Овал», в дальнейшем переиздавалось без названия. О хождении в списках имеется свидетельство В. Жесткова, в машинописной подборке, которую он получил в 1961-м, было и это стихотворение.
[17] Николай Иванович Глазков (1919–1979) — поэт (Москва). С его именем связывают появление термина «самиздат». Выпускал самодельные машинописные сборники своих неопубликованных стихотворений и миниатюр. С 1940-х на титульный лист в качестве обозначения издательства помещал придуманное им слово «Самсебяиздат».
[18] «Должен был выступать Рувим Ковригин. Помнится, Ковригин не хотел участвовать в симпозиуме. Однако передумал.
Еще в дверях меня предупредили:
— Главное — не обижайте Ковригина.
— Почему же я должен его обижать?
— Вы можете разгорячиться и обидеть Ковригина. Не делайте этого.
— Почему же я должен разгорячиться?
— Потому что Ковригин сам вас обидит. А вы, не дай Господь, разгорячитесь и обидите его. Так вот, не делайте этого.
— Почему же Ковригин должен меня обидеть?
— Потому что Ковригин всех обижает. Вы не исключение. В общем, не реагируйте, Ковригин страшно ранимый и болезненно чуткий.
— Может, я тоже страшно ранимый?
— Ковригин — особенно. Не обижайте его. Даже если Ковригин покроет вас матом. Это у него от застенчивости…
Началось заседание. Слово взял Ковригин. И сразу же оскорбил всех западных славистов. Он сказал:
— Я пишу не для славистов. Я пишу для нормальных людей…
Затем Ковригин оскорбил целый город. Он сказал:
— Иосиф Бродский хоть и ленинградец, но талантливый поэт…
И наконец Ковригин оскорбил меня. Он сказал:
— Среди нас присутствуют беспринципные журналисты. Кто там поближе, выведите этого господина. Иначе я сам за него возьмусь!
Я сказал в ответ:
— Рискни.
На меня замахали руками:
— Не реагируйте! Не обижайте Ковригина! Сидите тихо! А еще лучше — выйдите из зала…
Один Панаев заступился:
— Рувим должен принести извинения. Только пусть извинится как следует. А то я знаю Руню. Руня извиняется следующим образом: “Прости, мой дорогой, но все же ты — говно!”» (см.: С. Довлатов. Филиал // Звезда. 1989. № 10).
[19] Цит. по: Н. Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи: Воспоминания в 2 кн. Кн. 2. — М.: Захаров, 2005. С. 750 (далее все цитаты из воспоминаний поэта приводятся по этому изданию).
[20] Комментарий Н. Коржавина: «Познакомился с ней и с Копелевым одновременно» (из письма И.Е. Бурмистровича (26.07.2016) о телефонной беседе с поэтом. В дальнейшем все комментарии Коржавина приводятся по этому источнику).
[21] Комментарий Н. Коржавина: «Мандельштам. В Литинституте все жили поэзией, все писали стихи, читали друг другу. Мне давали (самиздат)».
[22] Н. Коржавин вспомнил Платона Набокова, который учился с ним (из письма И.Е. Бурмистровича). Платон Иосифович Набоков (р. 1922) — киносценарист, писатель, журналист. Участник ВОВ. В 1942–1946 годах учился в Литературном институте, посещал кружок А. Белинкова (1943). Работал литсотрудником в издательствах и газетах. Арестован (1951), приговорен Особым совещанием при МГБ к 10 годам ИТЛ (ст. 58), Озерлаг. Освобожден в 1955-м, вернулся в Москву. Написал задуманный в лагере киносценарий (политзаключенный бежит из лагеря, но потом возвращается, дабы не подвергать опасности свою семью; в итоговой версии политический узник был заменен уголовником). Фильм «Жизнь прошла мимо» по сценарию Набокова снял В. Басов (1958). Работал на Центральном телевидении, пришлось уйти (1974) после выступления на открытом партсобрании (в КПСС не вступал) по поводу высылки Александра Солженицына. До пенсии работал в отделе информации НИИ автопрома. Реабилитирован в 1991-м.
[23] В 2016-м Н. Коржавин не вспомнил имени (письмо И.Е. Бурмистровича). В его воспоминаниях названы двое следователей. Приведем несколько фрагментов, где они упоминаются: «Итак, участники этого фарса эти два офицера — Братьяков и [Николай. — Публ.] Бритцов. Они, безусловно, сталинские гэбисты, оформители фальшивых дел, многим людям они испортили жизнь. Но, забегая вперед, предупреждаю, что, несмотря на это, обоих этих офицеров я вспоминаю без всякой враждебности. И еще — что фарс начинается не с них, а с меня. С того, что я всю дорогу жаждал этого момента, чтобы объясниться.
<...> К этому времени в комнате появился подполковник Братьяков и стал прислушиваться к разговору. И вдруг в ответ на сложные мои сентенции неожиданно изрек:
— У тебя голова полна говна! <...>
Но речь пока не обо мне, а о камере. Конечно, я не знаю, как все эти люди вели себя в кабинете следователя. При мне впечатлениями делился только математик Минухин, тот, кто, как мне кажется, ужаснулся по поводу трудностей, которые я могу доставить следователю. Судя по всему, программу помощи следователю он выполнил и перевыполнил. Кстати, следователь у нас с ним был общий — капитан Бритцов. <...> Капитан Бритцов не производил впечатления ни подлеца, ни злодея, но ведь совершал преступление — намеренно и обдуманно совершил подлог, заставил себя оболгать ни в чем не повинного человека. Я уже говорил, что вспоминаю обоих следователей без всякой антипатии, хотя деятельность их была преступной и страшной. Многим людям, путем угроз и обманов выжав из них показания, они — в том и состояла их профессия — “оформили”, как Минухину и как собирались мне, внушительные сроки. А ведь оба эти офицера были людьми неглупыми, с высшим образованием (Братьяков — с педагогическим, Бритцов — с юридическим) и должны были понимать, что делали. Но я думаю, что не понимали. Им поручались “дела”, и они их оформляли. Может, в их кулуарах “по-умному” между собой говорили <…> о том, что ничего не поделаешь, фиктивные дела необходимы.
Я помню происшедший при мне разговор Братьякова с приятелями о возможном перемещении Братьякова в Свердловск на должность начальника облуправления (или только следственного отдела — не помню).
— Это интересный город, — творчески произнес Братьяков. <...>» (см.: Кн. 1. С. 743, 752, 755).
[24] В первом томе воспоминаний Коржавина в рассказе о следствии эпизод с Тбилиси не упоминается. «<…> завершающая строфа моего сталинистского стихотворения “16 октября” в искаженном виде пошла гулять по Москве. Стихотворение это я и теперь печатаю, но такой “успех” мне отнюдь не льстил, ибо переделка эта не только НЕ соответствовала моему тогдашнему умонастроению и была опасной, но и выглядела хоть и радикальнее, но грубее, бездарнее, чем подлинник. Для сравнения привожу оба варианта.
У меня было: “Там, но открытый всем, однако, / Встал воплотивший трезвый век / Суровый, жесткий человек, / Не понимавший Пастернака”.
Гуляло: “А там, в Кремле, в пучине мрака, / Хотел понять двадцатый век / Сухой и жесткий человек, / Не понимавший Пастернака”.
Мое “там” по ходу стихотворения означало: в Кремле, на который “заграница, замирая”, “молилась”, когда немцы подошли к Москве. “Гуляющий” текст со стихотворением никак не состыковывался. Кстати, этот конец мной потом был вообще переделан — я счел, что Пастернак тут не может быть мерилом вещей. Получилось (теперь я это отбросил): “Там, за текущею работой / Встал воплотивший трезвый век / Суровый, жесткий человек / В величье точного расчета”.
Был еще вариант последней строки: “Апостол точного расчета”, но он еще дальше от того, что мне приписывалось. А все остальное?
Короче, так я написать не мог. Я, например, никогда не воспринимал Сталина — при любом к нему отношении — как человека, способного мучиться желанием что-нибудь понять. Но сколько я ни опровергал этот текст и свое авторство, это не помогало. Меня “с пониманием” выслушивали и сообщнически просили не беспокоиться. Очень любили у нас фиги в кармане. “Догуляло” это четверостишие до конца пятидесятых, что зафиксировано “Автобиографией” Е. Евтушенко, где оно было воспроизведено с одобрением. Оно, как говорится, “вошло в легенду”, и это меня огорчает до сих пор. И отнюдь не тем, что “обижает” Сталина. Этим я занимался и занимаюсь достаточно. Но мне неприятно, что такое глупое и плоское — при всей “смелости” — четверостишие приписывается мне» (Кн. 1. С. 725).
[25] См. воспоминания Коржавина о знакомстве и встречах в военной Москве (Кн. 1. С. 515–521). «В моей жизни и судьбе он занимает особое место — только его и Пастернака я считаю своими прямыми учителями. Хотя следы влияния и того, и другого в моих стихах отыскать трудно. Глазков научил меня внутренней свободе и независимости — даже от собственных взглядов» (С. 521).
[26] Нумерация присутствовала в названиях произведений и книг Глазкова. В мемуарах А. Терновского встречается обозначение порядкового номера поэмы: «А когда я вернулся из армии, Коля подарил мне несколько своих “самсебяиздатовских” книжечек, датированных 1946 годом. Среди них была “Любвеграфическая — 1941 года — (первая) поэма” (выделено нами. См.: Воспоминания о Николае Глазкове. — М.: Советский писатель, 1989. — Публ.)».
Прим. Дм. Козлова: Среди официальных публикаций Глазкова есть «Пятая книга» (М.: Советская Россия, 1966).
[27] «Хлебозоры» (Х.) — поэтический цикл (или раздел в книге стихов) и стихотворение Николая Глазкова о войне. Хлебозоры — народное название одного из видов зарниц — молний, не сопровождающихся громом и дождем; наблюдаются летом, во время созревания хлеба. Цикл включает стихи 1941–1948 годов, он открывал книгу «Автопортрет», вышедшую в 1984-м (Автопортрет: стихи и поэмы. — М.: Советский писатель, 1984. С. 3–35. Стихотворение с тем же названием — на с. 5–9). Авторская датировка стихотворения — октябрь 1941-го, в финале содержится заклинание-предсказание о самоубийстве Гитлера (с. 8–9). В книге «Воспоминания о Николае Глазкове» (М.: Советский писатель, 1989) есть свидетельства об авторском чтении Х. (иногда жанр определяется как поэма) в 1941-м, при этом сообщается, что поэт редактировал текст и в печати стихи появились не в первоначальном виде.
[28] Письмо Солженицына о цензуре (письмо Съезду писателей) — один из наиболее известных текстов самиздатской публицистики. В середине мая 1967 года Александр Солженицын направил в президиум IV Съезда писателей СССР, редакциям литературных газет и журналов, а также нескольким сотням писателей — делегатов съезда открытое письмо. В нем он предложил съезду обсудить «нетерпимое дальше угнетение, которому наша литература подвергается со стороны цензуры» и сформулировать обязанности Союза писателей по защите своих членов от преследований властей. Письмо Солженицына поддержали, а некоторые писатели — своими личными письмами (среди них были Г. Владимов и др.). Письмо имело огромный резонанс в литературной среде (80 писателей поставили свои подписи под коллективным обращением в его поддержку), широчайшим образом распространилось в самиздате. Комментарий Н. Коржавина: «Письмо Солженицына IV-му Съезду Союза советских писателей — дали друзья».
[29] Так в записи.
[30] Цитата из песни Александра Галича «Мы не хуже Горация». Строфа «“Эрика” берет четыре копии, / Вот и все! / ...А этого достаточно» стала одной из ключевых метафор и девизом самиздатской активности; она включена в Большой словарь цитат и крылатых выражений (2010 год, сост. К. Душенко).
[31] Комментарий Н. Коржавина (из письма И.Е. Бурмистровича, в круглых скобках его примечания): «Про поэму “Наивность”. Дружил со многими физиками. Это (дал читать) не было событием. Физики нас поддерживали. Они распространяли — платили. Мне денег не платили (вероятно, за его стихи). Это были товарищи, иногда поддерживали материально, меня тоже (похоже на противоречие с предыдущим, моя гипотеза: поддерживали независимо от конкретных стихов...)». В воспоминаниях Коржавин называет нескольких знакомых физиков: «У Жоры [Г.Б. Федорова] я познакомился тогда с физиками-теоретиками Владимиром Берестецким, ныне уже покойным, и Виталием Гинзбургом, с их женами Олесей и Ниной, ныне академиком. В общем, совсекретные ребята. Рисковали больше, чем Танин муж, но ничего — общались. Впрочем, бывали там не только физики, но и гуманитарники. В основном народ академический, “остепененный”. В том числе и старый друг Жоры, химик, к тому времени доктор наук Павел Бутягин с женой Миррой, режиссером-кинодокументалистом. <…> Причем дружбы интеллектуалов из разных областей знания: естественников, технарей и гуманитариев. Это создало уникальный культурный слой, которого в таком виде теперь нигде нет. Не хотелось бы, чтоб он исчез и в России» (цит. по: Кн. 2. С. 352–353).
[32] Реконструкция Дм. Козлова.
[33] Эдуард Лимонов (Эдуард Вениаминович Савенко, 1943–2020) — поэт и прозаик, журналист, а позднее и политический деятель. Автор сам- и тамиздата.
[34] Норман Подгорец (Podhoretz, р. 1930) — американский публицист, политолог и литературный критик. Солженицын упоминает его в книге «Двести лет вместе».
[35] Варлам Тихонович Шаламов (1907–1982) — писатель (Москва); узник сталинских лагерей (Вишерстрой (1929–1932), СВИТЛ (1937–1951)). Автор самиздата. Цикл «Колымские рассказы» (начат в 1954 году) получил широчайшее распространение в самиздате (изымался на обысках). Автор «Письма старому другу» о деле А.Д. Синявского и Ю.М. Даниэля, включенного (анонимно) в «Белую книгу» и приписывавшегося А.И. Гинзбургу (1968). В 1972 году поместил в «Литературной газете» письмо с осуждением публикации «Колымских рассказов» в эмигрантской периодике. Умер в Москве в доме-интернате, похоронен на Кунцевском кладбище. На родине «Колымские рассказы» широко публикуются с 1988 года.
[36] Возможно, речь идет о пьесе «Анна Ивановна» (нач. 1960-х, не позднее 1964-го). Посвящена солагернику Георгию Демидову. Солженицын обсуждал пьесу вместе с автором в январе 1963 года: «В новогодние дни 1963 года Шаламов приходил к нам в гости в неприютно-“роскошный” номер “Будапешта”, что на Петровских линиях, мы ужинали в номере и живо обсуждали пьесы: мою “Олень и Шалашовку”, которую он уже прочел, — и его колымскую пьесу, не помню ее названия, драматургии в ней было не больше, чем в моей, но живое лагерное красное мясо дрожало так же, пьеса его волновала меня» (С Варламом Шаламовым // Новый мир. 1999. № 4).
Сюжет пьесы разворачивается в колымском лагере (время, когда происходит действие, обозначено не слишком четко, есть реалии конца 30-х). Врач из заключенных Платонов (он осужден по статье 58) пытается передать на Большую землю тетради с написанными им в лагере стихами. Он просит об этом буфетчицу Анну Ивановну (с «говорящей» фамилией Родина): она отбыла срок, работала вольнонаемной. На врача и буфетчицу доносят практически все окружающие их люди (заключенные, мелкая лагерная администрация, сожитель Анны Ивановны), ими движет страх наказания за недоносительство. Следователь, бывший первый муж Анны Ивановны, заводит на обоих новое уголовное дело. Платонова обвиняют в том, что он японский шпион и пытался в зашифрованном виде передать на волю план «колымских крепостей» [*]. В пятой картине («Этап») из бесед конвоиров становится известно, что Платонов расстрелян, а Анна Ивановна получила 25 лет плюс 5 лет поражения в правах.
Мрачный и беспросветный стиль Шаламова делал пьесу неприемлемой для постановок и публикации в СССР. В отличие от «Колымских рассказов», о неофициальной циркуляции текста «Анны Ивановны» сведений не найдено. Автор показывал рукопись пьесы своим знакомым: Солженицыну, Л. Копелеву и Р. Орловой (передал через Солженицына в 1965-м), а также, вероятно, Г. Демидову.
В 1986 году пьеса была напечатана в США (Russian Literature Triquarterly. — Анн-Арбор (Мичиган): Ардис, 1986. Кн. 19). В СССР это произошло только через три года, в разгар перестройки (Театр. 1989. № 1). Впервые показана на сцене в Вологде в 1992 году, в спектакль были включены фрагменты пьесы (Шаламовский сборник: Вып. 3. Сост. В.В. Есипов. — Вологда: Грифон, 2002). Полноформатную постановку в соответствии с авторским замыслом создал Театр-студия А. Левинского (2014).
[*] Не слишком ясно употребление этого слова в пьесе: возможно, здесь усиление абсурда, если речь идет о крепостях как об элементе старинных названий населенных пунктов Колымского края.
[37] Если предположение о пьесе «Анна Ивановна» верно, то Орлова и Коржавин не совсем точно излагают сюжет. См. текст пьесы.
[38] Н. Коржавин уточнил, что речь идет об «Одном дне Ивана Денисовича». Текст дала Анна Берзер, просила, чтобы соблюдали осторожность (письмо И.Е. Бурмистровича).
[39] Борис Исаакович Балтер (1919–1974) — писатель, переводчик. В 1968 году подписал письмо в защиту А. Гинзбурга и Ю. Галанскова.
[40] Лев Александрович Кривенко (1920–1979) — писатель, участник ВОВ. Участник альманаха «Тарусские страницы» (Калуга, 1961 год). Похоронен на Востряковском кладбище.
[41] Об особенностях машинописного «почерка» Солженицына см. в «Бодался теленок с дубом».
[42] В записи здесь и далее респондент произносит «Круг первый».
[43] Речь идет о работе Александра Болонкина «Сравнение жизненного уровня трудящихся России, СССР и капиталистических стран. Статистические сведения». О замысле и тиражировании работы он рассказал в воспоминаниях: «<…> я попытался проверить эти советские утверждения о невиданном росте благосостояния советского народа после “социалистической революции” и “потрясающей нищете трудящихся” в странах “прогнившего капитализма”. В частности, коммунистическое утверждение о том, что после “революции” зарплата советских трудящихся выросла (к 1970 году) в 180 раз (?!!) по сравнению с 1913 годом. (Данные привожу по памяти.) Какими бы бедными ни были российские трудящиеся в 1913 году, но они не умирали с голоду, и рост зарплаты в 180 раз дал бы наивысшее благосостояние в мире. Здравый смысл подсказал мне, что для сравнения жизненных уровней достаточно сравнить зарплаты и цены на основные продукты и предметы первой необходимости. <…> мною фактически был заново изобретен и технологически отработан метод мимеографии <…> я начал издавать по частям свою книгу “Сравнение жизненного уровня…”» (см.: А.А. Болонкин. Записки политзаключенного. — Нью-Йорк: 1991).
[44] Анатолий Примак (?–?) — медик (Москва), друг Н. Коржавина. Работал на «Скорой помощи». Вскоре после вызова на допрос (1972?) — вероятно, по делу А.А. Болонкина — эмигрировал в США. Уточнено Н. Коржавиным (письмо И.Е. Бурмистровича).
[45] Статью «От самиздата к Колиздату», опубликованную в неподцензурном журнале «Свободная мысль» (№ 1), написал одноделец Болонкина Валерий Балакирев (напечатана под псевдонимом С. Тополев, см.: Вольное слово. — Франкфурт-на-Майне: Посев, 1973). К сожалению, Болонкин в воспоминаниях (Записки политзаключенного. — Нью-Йорк: 1991) не упоминает об А. Примаке.
[46] Комментарий Н. Коржавина: «У Косцинского поэма была от меня. Его забрали, и поэму забрали». Кирилл Косцинский — ленинградский писатель, в годы Великой Отечественной войны — офицер-разведчик. Арестован КГБ в 1960 году за слишком смелые высказывания, в том числе критику вторжения в Венгрию (см. его воспоминания — Память. Исторический сборник. Кн. 5. — Москва: 1980 — Париж: 1981), в описании обыска (с. 43–44), произведенного 11.07.1960, поэма Коржавина не упоминается. Хотя известный нам (и пока единственный) случай изъятия поэмы был именно в Ленинграде — в 1970-м.
[47] «Начальник творчества» — роман в стихах (авторское определение жанра) о сталинщине, начатый Н. Коржавиным в 1953-м и завершенный в октябре 1956-го (в Коктебеле), после возвращения из Караганды (Казахская ССР). Главный герой — партийный функционер «среднего звена» (этот самый «начальник творчества») — не верит в естественную смерть вождя: «Подозревал он месть врагов / И даже руку Тель-Авива / И клялся — с каждым днем лютей, — / Что тут враги. / Сумели ж, черти! / И — зря. / К позору всех людей, / Вождь умер собственною смертью». В романе четыре главы, ключевая (третья) озаглавлена «Тысяча девятьсот тридцать седьмой». Отдельные списки поэмы циркулировали (о том, что переписала поэму от руки, в интервью Раисе Орловой сообщила А.В. Тамарченко), один из них был изъят при обыске (1970 год, Ленинград). Роман долгое время не включался автором ни в один сборник. Издан в России в 2004-м в однотомнике «Стихи и поэмы» (М.: Материк, 2004) в виде дополнения к книге (раздел «Post Scriptum»), а не в основном ее составе.
Понравился материал? Помоги сайту!