25 сентября 2013Искусство
277

Юрий Злотников: «Из страны, находящейся в плохом состоянии, не уезжают»

Елена Ищенко поговорила с художником, который не боится высказать свое мнение

текст: Елена Ищенко
Detailed_picture© Сергей Киселев / Коммерсантъ

— Почему у вас возникло желание вмешаться в монолог Ильи Кабакова?

— До вас я разговаривал с Юрием Альбертом, который входит в группу концептуалистов, и они, конечно, не очень довольны моим диалогом с Кабаковым. Но я не мог промолчать. Кабаков говорил, что время, когда он учился в художественной школе, было временем одичания, что они были как Маугли, что они прыгали на ветках, были такими же дикими. Я не мог с ним согласиться. Он учился в той же школе, что и я, только на год младше — в художественной школе при Суриковском институте.

Я учился в этой школе с 1943 года, поступил в нее, когда мы с родителями только вернулись из эвакуации. Эта школа была привилегированной, из нее вышли все крупные послевоенные художники — Никонов, Коржев. Я окончил ее в 50-м году. Кабаков обвинял педагогов. Меня это возмутило, в школе были хорошие педагоги. Я учился у Василия Васильевича Почиталова, который был сподвижником Сергея Герасимова. Он был хорошим и художником, и педагогом.

— Но Кабаков больше жаловался на то, что в этой школе прививали «идеалы»: какие художники правильные, какие нет.

— Это неправда. Да, школа была ортодоксальной, там был определенный гонор. Но именно там я узнал, например, об уничтоженных фашистами псковских росписях, об уникальных иконах, об огромном наследии русского искусства, которое как будто вообще не коснулось Кабакова. Понимаете, Россия — очень интересная страна. Наша близость к полярному кругу, близость к Европе. Все это формировало определенное самосознание. Мне кажется, у нас в крови интерес к космосу. Недаром у нас были Вернадский и Королев. Меня это захватывает. Захватывает, что Толстой и Достоевский потрясли Европу в XIX веке. И говорить о том, что мы были как Маугли… Это чушь собачья. Все это говорит о том, что Кабаков чего-то недопонимает.

На этом вечере я хотел задать Кабакову два вопроса. Что ему дал переезд в Америку? И в чем заключается язык его искусства?

Я ходил недавно на его выставку в Дом фотографии. Что в ней? Этическое начало, преобладание содержания над формой, все построено на социологии. В этом нет исследования самого языка искусства. На этом вечере я хотел задать Кабакову два вопроса. Что ему дал переезд в Америку? И в чем заключается язык его искусства? Я не хочу их ругать, но, по-моему, соц-арт — это определенная форма недопонимания, незнания. Знаете, я много лет прожил в доме, жильцов которого почти полностью репрессировали после войны. Я знаю, что такое тотальное государство, о котором нам рассказывает Кабаков. Для меня, для моих близких это была трагедия. А Кабаков делает из этого искусство на продажу, товар… А для осмысления этой трагедии нужен совсем другой язык, не бытовой.

— Юрий Савельевич, вы жили в этом тотальном государстве, но были, скажем так, совсем не в авангарде соцреализма. Как вам удавалось находить воздух? Как удавалось, например, узнавать что-то о западном искусстве? Может быть, преподаватели в школе что-то о нем рассказывали?

— Нет, о западном искусстве нам не говорили. В Пушкинском музее висели подарки Сталину — и все. Но я как-то узнал Сезанна. Знакомый художник из Одессы показал мне репродукции: он его копировал и распространял на открытках. Так я его и увидел и был очень впечатлен. Потом уже начал сам искать его репродукции, материалы о нем, дни просиживал в Библиотеке Ленина. Там при желании можно было найти почти все о западном искусстве.

Понимаете, я развивался не только в школе, но и за ее пределами. Ходил в консерваторию (любовь к музыке у меня всегда была, я даже учился немного игре на фортепиано в музыкальном училище до войны, но потом потянулся к рисованию), слушал Игумнова, Нейгауза. В 44-м году я попал в мастерскую Фаворского — мой одноклассник Дервиз был его племянником по жене, Марье Владимировне Дервиз. Я стал очень много времени проводить в доме художников в Новогирееве, где помимо Фаворского жили известный скульптор Иван Семенович Ефимов, двоюродная сестра Серова Нина Яковлевна Симонович-Ефимова. Это был очень семейный круг, я стал близок к нему, вплоть до того, что даже принимал участие в похоронах Фаворского. Фаворский как художник, как авторитет имел для меня громадное значение. Концептуалисты, между прочим, тоже ценили Фаворского. Булатов, Кабаков, Васильев. Они приходили к нему на консультации, а я прожил с ним бок о бок целое десятилетие и свои первые беспредметные работы показывал ему.

Еще был мужской клуб в туалете Дома Пашкова. Мы там курили, дискутировали. Так что помимо художественной школы было и другое развитие, оно и было «воздухом», как вы говорите.

Юрий ЗлотниковЮрий Злотников

— А почему вы в итоге не сошлись ни с одним из художественных кругов — ни с лианозовцами, ни с теми же концептуалистами?

— Тогда художников было не так много, как сейчас. С кем я поддерживал отношения? С Вейсбергом, немного — с Оскаром Рабиным. Но поскольку я занимался абстрактной живописью, я гораздо больше общался с психологами, математиками, логиками… Когда работал над сигнальной живописью, проводил много времени в лаборатории Боткинской больницы, где занимались изучением электрокардиограмм, биотоков; познакомился с Соломоном Голленштейном, Николаем Бернштейном.

До войны в Москве существовал ИФЛИ — Институт философии, литературы и истории. Его распустили перед войной. Многих из его студентов после войны посадили: нашелся какой-то провокатор, выдал их, и всем дали лет по пять. Некоторые из них потом стали известными учеными. Кто-то из этих ребят был моим ровесником. Выпустили всех в 54-м году. Вот этот круг и был моим.

Моя линия в искусстве имеет семантико-научный характер, я исследовал возможности воздействия живописи на человеческое мышление. Все это сделало мою судьбу более одинокой, у меня не могло быть своего круга.

Я был свободным человеком, вне системы, зарабатывал иллюстрациями и решал свои безумные задачи.

Был один приятель — Владимир Слепян. Он учился со мной в художественной школе. Потом поступил на мехмат, потом снова вернулся к искусству. В 50-е мы немного работали вместе. Вскоре он уехал во Францию, там занимался разной деятельностью. Мы с ним были первыми абстракционистами. Но я занимался этим очень упорно. У меня возникло собственное направление, свой собственный язык. Слепян был интеллектуальным художником в более широком смысле, поэтому мы и разошлись. Да и другие художественные группы возникли позже, когда у меня уже выработался собственный язык.

— Вы с 74-го года состоите в Союзе художников. Зачем вам нужно было в него вступать?

— Социально было очень нужно. Я проходил практику в Большом театре, работал там, а потом ушел на вольные хлеба — работал в разных редакциях. Тогда нужно было иметь какое-то социальное положение. Краски, холсты — все покупалось в Союзе художников, и нужно было как-то зафиксировать себя там. Мне помогло то, что я учился в школе, меня знали старшие ученики, они замолвили слово. Так я и попал в Московский союз художников. Но ситуация моя там была не лучшей: работы у меня брали всегда, но почти никогда их не выставляли. Ощущение было не совсем уютное, и полнокровным деятелем МОСХа я не был.

— Удавалось находить какие-то другие пути, чтобы выставляться?

— Народ меня знал, так что какие-то спонтанные выставки были, хотя, конечно, немного. Были выставки на Кузнецком, реже — в Доме художника, чаще — на разных совершенно спонтанных вечерах. Потом как-то узнали о нас на Западе, здесь появились западные люди, которые худо-бедно начали покупать работы.

Моя линия в искусстве имеет семантико-научный характер, я исследовал возможности воздействия живописи на человеческое мышление. Все это сделало мою судьбу более одинокой, у меня не могло быть своего круга.

Ощущение уюта для меня создавала и моя преподавательская работа: в 1961 году я поступил во Дворец пионеров, у меня была там студия. Как раз в это время мои друзья начали уезжать за границу, что очень болезненно мною переживалось. Во Дворце пионеров я проработал 18 лет. Мне это было очень интересно, я там видел, как проявляются разные темпераменты в изобразительном искусстве. Но были и атаки на мою студию, репрессии по отношению к моим ребятам. Выставка во дворце, всех ребят награждают — а моих нет. Мне, конечно, было очень за них обидно. Вы, разумеется, знаете физика Петра Леонидовича Капицу. Его Институт физпроблем был недалеко от Дворца пионеров, и он со своей женой, Анной Алексеевной Крыловой, часто туда заходил, смотрел «студию Злотникова». Мне это было приятно, я всегда болел за моих ребят. Во Дворце пионеров был хороший директор, она меня защищала перед Наркоматом просвещения. Поэтому меня не сняли.

— Вы говорите, что многие ваши друзья уехали за границу. Почему вы остались?

— Во-первых, мой отец был крупным инженером, я бы его сильно подставил. Во-вторых, я не мог представить себе этого. «Уехать» для меня значило уехать на другую планету. В-третьих, у меня была ответственность за моих ребят. Я боялся их бросить. Понимаете, дети — это же ответственность, они хорошо рисуют в определенном возрасте, когда они маленькие. Они импровизируют. Потом, когда они начинают видеть трехмерное пространство, они начинают зажиматься. Их нужно было учить методу. Нужно было рассказать, что самое главное в работе — это процесс, что ко всему нужно относиться как к рабочей гипотезе, что искусство — это один из методов постижения мира. Маленькие ребята начинали соображать, заниматься процессом мышления. Для меня это было очень важно.

Кроме того, мне здесь никто не мешал заниматься тем, чем я занимался. Я мог ставить себе безумные задачи и решать их. Знаете, в фильме «Кремлевские куранты» есть такой герой, еврей-часовщик, который говорил про себя: «Я кустарь-одиночка вне системы». Вот я тоже могу про себя так сказать: я был свободным человеком, вне системы, зарабатывал иллюстрациями и решал свои безумные задачи.

Знаете, любимый мною Шостакович говорил, что травмы и депрессии не отворачивали его от искусства, а наоборот — были дополнительным импульсом. Так и для меня. И еще я думаю, что из страны, находящейся в плохом состоянии, не уезжают.


Понравился материал? Помоги сайту!

Ссылки по теме
Сегодня на сайте
Мы, СеверянеОбщество
Мы, Северяне 

Натан Ингландер, прекрасный американский писатель, постоянный автор The New Yorker, был вынужден покинуть ставший родным Нью-Йорк и переехать в Канаду. В своем эссе он думает о том, что это значит — продолжать свою жизнь в другой стране

17 июня 2021124