18 сентября 2013Театр
112

Персона COLTA. Роберт Уилсон: «В драматическом театре стало скучно»

Самый знаменитый режиссер Америки — о будущем классического театра и о том, почему ему интереснее работать в Европе

текст: Марина Давыдова
Detailed_picture© Hsu Ping

В первый день своей новой жизни COLTA.RU решила предоставить слово тем, кто восхищает нас, озадачивает, волнует — и вызывает устойчивый интерес. Семь интервью людей, с которыми нам давно хотелось поговорить: от Роберта Уилсона, Цай Мин Ляня и Марты Рослер — до Леонида Парфенова.

В начале октября в театральном центре «На Страстном» в рамках фестиваля моноспектаклей «SOLO» будет показана «Последняя лента Крэппа» Роберта Уилсона, в которой сыграет сам Роберт Уилсон. Самый знаменитый режиссер Америки приедет в Москву буквально на полтора дня. Незадолго до визита он дал эксклюзивное интервью COLTA.RU: пока вооруженный мобильным телефоном Уилсон ехал по Берлину, где теперь часто бывает и работает, Марина Давыдова успела расспросить его о том, может ли дзен-буддист быть авангардистом и где пролегает граница между масскультом и артхаусом.

— Здравствуйте, вы меня слышите?

— Вроде бы да.

— Меня зовут Марина.

— А меня Боб (смеется).

— Я очень рада, что вы приезжаете в Москву.

— О-о, я тоже!

— Я видела много ваших спектаклей, но никогда не видела на сцене вас лично.

— Очень надеюсь, что вы не разочаруетесь.

— А вы вообще любите актерствовать? У вас никогда не было страха перед сценой?

— Поначалу совершенно не было. Я играл во многих своих ранних работах. В 60-е — едва ли не во всех. Но позже, когда я занялся театром чуть более профессионально, я решил, что лучше смотреть на сцену со стороны, чем находиться на ней, и предпочел в основном режиссировать. С тех пор я играл в спектаклях считанное количество раз. В «Эйнштейне на пляже», в «Гамлете», где я предстаю сразу во многих ролях, ну еще вот в «Последней ленте Крэппа». Так что я выхожу на сцену нечасто — как говорится, по случаю.

— Артист долгое время считался ключевой фигурой театрального процесса. В ваших спектаклях его значимость оказалась уравнена со значимостью света, сценографии, реквизита. Но находясь на подмостках собственной персоной, вы ведь наверняка чувствуете себя центром сценической реальности? Или все же нет?

— Конечно, когда я сам играю и когда режиссирую, передо мной открываются разные перспективы. Потому что быть внутри чего-то совсем не то же самое, что быть снаружи. На самом деле, находясь в шкуре актера, я лучше понял, что значит быть режиссером. И это, пожалуй, главная причина, почему я до сих пор продолжаю играть: просто чтобы почувствовать на себе самом все требования и ограничения, которые я налагаю на артистов. Ощутить, каково это — сделать то, что я требую от них.

— В России традиционно сильна актерская школа. У нас бессчетное количество институтов, где учат актерскому мастерству. А что такое для вас идеальный артист? Чему он должен быть научен?

— Ой, да представления не имею! Я же никогда не ходил ни в какую театральную школу, я учился театру в процессе жизни. На меня как на художника куда в большей степени повлияли случайно встреченные люди, чем представители каких-то определенных профессий. Моя первая пьеса была на самом деле написана глухонемым мальчиком (знаменитый спектакль 1971 года «Взгляд глухого» был создан совместно с глухонемым подростком Рэймондом Эндрюсом, которого Роберт Уилсон усыновил. — М.Д.). И вообще — первое время я почти не имел дела с артистами из обычного репертуарного театра. Те, с кем я работал, были очень далеки от нашего представления о театральной норме. Особенно это, конечно, касается моих ранних работ.

Когда человек смотрит представление с семи утра до семи вечера, он неизбежно в какой-то момент заблудится. И это хорошо.

— А вас мама в детстве водила в театр?

— Нет, что вы! Я вырос в довольно консервативном штате (Техас. — М.Д.). Там не было театров, не было шанса попасть в оперу или балет, не было галерей или музеев. И только когда мне исполнилось двадцать лет и я приехал в Нью-Йорк, я вообще впервые оказался в театре. Это был бродвейский театр. Он мне сильно не понравился. И до сих пор, надо сказать, не нравится. И оперы тоже очень не нравятся. Но вот когда я впервые увидел балет, он произвел на меня огромное впечатление. А от Джорджа Баланчина я и вовсе пришел в восторг. Именно Баланчин оказал сильнейшее влияние на мои работы — особенно его абстрактные опусы. Я вообще, знаете, люблю формализм в любых его проявлениях. И до сих пор предпочитаю смотреть балеты, нежели ходить в оперу или уж тем более на бродвейские шоу.

— В 60—70-е годы в Америке кроме бродвейских шоу, которые вы так не любите, было очень много интересного авангардного театра — Андре Грегори, Ричард Шехнер, Living Theatre. Но сейчас театральная жизнь США очень провинциализировалась. Ни на одном престижном театральном форуме не найдешь американских спектаклей. Куда все делось? И чем вы это объясняете (если, конечно, вы вообще со мной согласны)?

— Да, в 60-е у нас произошел настоящий взрыв, почти Ренессанс. Все смешалось. Художники делали перформансы, архитекторы снимали фильмы, Джон Кейдж рисовал картины, писал музыку, репетировал театральные и танцевальные представления. Мерс Каннингем ставил свои балеты в спортивных залах. Актеры и танцовщики выступали на улицах и на крышах офисных зданий. Рауль Раушенберг создавал коллажи из мусора. О Living Theatre я уж и не говорю… Все они совершили настоящую революцию в искусстве, порвали с тем, что считалось истеблишментом, и сломали конвенциональные установки относительно того, что такое трехмерное театральное пространство. Я думаю, вы правы — ничего подобного сейчас вокруг не наблюдается. А в драматическом театре стало как-то совсем скучно. И для меня это очень травматично, честно говоря.

Я не так давно смотрел спектакль в Йельском университете, и это было так провинциально… Все — от сценографии до манеры игры. Мне кажется, в этом сказывается ошеломляющее воздействие телевидения. Актеры привыкли говорить фразами из одной строчки. И главное для них, чтобы аудитория их понимала, понимала, понимала. Как ТВ-аудитория, которая должна каждые тридцать секунд понимать, что происходит на экране. Я родом из тех времен, когда было принято бороться с этим медийным отношением к искусству. Я делал спектакли, которые продолжались весь день напролет, а иногда и семь дней кряду, — и, наоборот, снимал видео, которое продолжалось 30 секунд. Мы экспериментировали с продолжительностью, со временем. То, что происходит сейчас, в том числе и в театре высшей школы, всецело ориентированном на телевизионную аудиторию, никаких экспериментов не предполагает. В том же Йеле на сцене больше всего боялись, что публика может потерять нить повествования, заблудиться. Но я-то всегда исходил из другого. Когда человек смотрит представление с семи утра до семи вечера, он неизбежно в какой-то момент заблудится. И это хорошо. Значит, он начнет искать выход. А такие поиски и есть главная задача искусства.

© Lesley Leslie-Spinks

— Если я правильно понимаю, ваша переориентация на Европу, в особенности на Германию и на «Берлинер ансамбль», в котором идут сейчас сразу три ваших спектакля, не в последнюю очередь связана с теми процессами, которые вы описали.

— Я бы сказал, в первую очередь связана. В Европе до сих пор осталось довольно много зон, в которых можно экспериментировать. Если мы сравним то, что творится в Чикаго, Далласе, Бостоне, с тем, что происходит в немецких городах — от крупных вроде Гамбурга или Бохума до совсем маленьких вроде Вупперталя, где Пина Бауш создала свой удивительный театр, — то почувствуем гигантскую разницу. В Германии кипит культурная жизнь, причем не только в столицах. Повсеместно. У них есть экспериментальный театр, оркестры, которые играют новую, современную музыку. А в том же Нью-Йорке театр существует в первую очередь для туристов. И он совершенно коммерческий по духу. К тому же американцам абсолютно наплевать на то, что происходит за пределами США. Мы живем очень изолированно, в то время как в Европе идет постоянное перекрестное опыление. Здесь развита фестивальная структура, позволяющая быть в курсе новейших течений в искусстве. И это главная причина, почему я здесь. Мои представления совершенно не нужны Бродвею, но в театральных домах Европы вроде «Пикколо театро» в Милане или того же «Берлинер ансамбль» я вполне могу работать. И хотя мои спектакли весьма далеки от традиционного театра, люди тут приходят их смотреть.

— А вам легко работается с немецкими артистами? Насколько их экспрессивная манера игры сочетается с вашим фирменным минимализмом?

— Ну, если говорить о «Берлинер ансамбль», корни этого театра уходят в 20-е годы. А 20-е — это формализм. И потом, «Берлинер ансамбль» — это брехтовская эстетика. Она, конечно, весьма отлична от моей, но все же имеет с ней определенное сходство — и идея очуждения, и то, что в эпическом театре Брехта интонация, жест, движение, сценография являются важными составляющими театрального языка. Уж во всяком случае, у моего стиля куда больше родства с брехтовской эстетикой, чем с Бродвеем.

— Но при этом нужно признать, что ваши спектакли сейчас куда в большей степени вписываются в театральный мейнстрим, чем это было на заре вашей карьеры. Вы сознательно проделали эволюцию от медитативных ранних опусов к спектаклям вроде «Сонетов Шекспира» в «Берлинер ансамбль», которые можно назвать совершенно блистательными, но все же шоу?

— Ха-ха. Приезжайте посмотреть спектакль, который я сочиняю теперь. К слову, он тоже будет связан с сонетами Шекспира. Но в нем будет царить дух спокойствия и неподвижности. Все будет происходить в специально выстроенном архитектурном пространстве. Ничего общего с теми «Сонетами», о которых вы вспомнили.

— Спасибо, обязательно постараюсь приехать. И все-таки: как сочетается ваше существование в рамках западной культуры, заточенной на постоянное изменение и инновативность, с вашей многажды декларированной близостью к восточной философии и театру Но, в основе которого лежат неподвижность, покой, почитание традиции?

— Да, тут и в самом деле есть определенные сложности. Мои работы действительно близки к восточной философии, к дзен-буддизму. В Германии, где я живу сейчас, актеры постоянно спрашивают меня: а как вы интерпретируете вот эту сцену? А в чем смысл вот этого движения? Но мне чужд такой рационалистический способ мышления. Я исхожу из множественности смыслов. Предпочитаю свободные ассоциации. Я не хочу прикреплять смыслы к каким-то образам, мне скорее важны отражения созданных мною образов в сознании зрителей.

Роберт Уилсон в спектакле «Последняя лента Крэппа»Роберт Уилсон в спектакле «Последняя лента Крэппа»© Lesley Leslie-Spinks

— Вы говорите о своей близости к дзен-буддизму, терпеть не можете бродвейские шоу, но при этом Леди Гага сообщила, что будет сотрудничать с вами в работе над ARTPOP Project. Существует ли в таком случае граница между высоким и низким в искусстве, между артхаусом и масскультом? И где она пролегает?

— Честно говоря, я никогда об этом специально не думал. Но на самом деле это все пересекающиеся прямые. Моцарт был очень популярен в свое время, но значит ли это, что он был частью масскульта? Его музыку просто не определяли в категориях высокого или низкого. Энди Уорхол, напротив, был частью поп-культуры, но при этом он был величайшим художником последней четверти ХХ века и подлинно ренессансным человеком. Он был философом, но это не мешало ему давать интервью журналам о том, как следует одеваться.

Поп-культура делает какие-то важные вещи доступными сразу большому количеству людей. Они лежат на поверхности, но зато они узнаваемы и врезаются в память навсегда. В 60-е годы был такой замечательный драматург Теннесси Уильямс, который отразил дух эпохи. Но когда мы оглядываемся на эту эпоху, мы вспоминаем не его, а Мэрилин Монро. Ей было бы сейчас уже сто лет, но ее до сих пор знают во всем мире — в России, во Вьетнаме, в Бразилии. Она — икона 60-х. И если я сам захочу реконструировать дух той эпохи, я скорее вспомню фотографии девушек из Челси, чем написанные в 60-е пьесы или философские трактаты.

— И в русской, и в англоязычной Википедии вас называют «столпом театрального авангарда». А что такое для вас «быть авангардистом»? И как, с вашей точки зрения, изменятся в будущем формы искусства?

— Я думаю, что в будущем останется классика.

— Это вы сейчас говорите как столп авангардизма?

— Именно! Ведь что такое авангард? Это все новое и новое переоткрытие классических законов. Джордж Баланчин — главный хореограф ХХ века, потому что его балеты построены по классическим законам. Он вообще был гением классицизма. Или возьмем Дональда Джадда — на бывшей военной базе в Техасе он построил стандартные стальные кубы. Это его знаменитая инсталляция. И через пятьсот лет, думаю, они будут восприниматься, как сегодня воспринимаются египетские пирамиды. Они сохранят свою мощь, потому что в их основе лежит классическая форма.

Сократ сказал, что ребенок рождается, уже имея в голове знание неких геометрических форм, поэтому культуры, которые не связаны друг с другом, повторяют и варьируют эти предсуществующие идеи. Если вы посмотрите на Китай, на искусство майя, на Египет, на греков и римлян и на картины (я сейчас специально перескакиваю через века) Сола Левитта, то увидите, что мы все время открываем одну и ту же математику, просто разными способами. Ох, простите, я уже подъехал, и нам, к сожалению, нужно заканчивать наш интересный разговор…

— Можно тогда самый последний вопрос. Вы привозите в Москву «Последнюю ленту Крэппа». У нас принято играть ее как пьесу об одинокой старости. А о чем эта пьеса для вас?

— Я отвечу коротко. Любимыми актерами Беккета были актеры немого кино. Особенно Чаплин. Потому важнее всего, играя Беккета, понимать, что ты играешь молчание. Ну а остальное, надеюсь, вы узнаете на спектакле.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Наше нынешнее состояние похоже на «принудительный аутизм»Общество
Наше нынешнее состояние похоже на «принудительный аутизм» 

Сегодня, во Всемирный день распространения информации об аутизме, вы можете помочь фонду «Антон тут рядом». Почему это важно именно сейчас — объясняет Любовь Аркус в маленьком тексте и маленьком фильме

2 апреля 202068