2 февраля 2018Общество
670

Юрий Дмитриев: «И такой то ли стон, то ли шелест ветра: и меня вспомни, и меня, и меня…»

Писатель Сергей Лебедев съездил к освобожденному Дмитриеву в Петрозаводск

текст: Сергей Лебедев
Detailed_picture© Сергей Лебедев

Писатель Сергей Лебедев в сентябре прошлого года написал для Кольты эссе «Дмитриев» о труде и подвиге этого человека. Сейчас по просьбе редакции Лебедев отправился к Дмитриеву, только что освобожденному под подписку о невыезде, домой, в Петрозаводск. Разговор длился больше шести часов.

Я был в этой комнате осенью. Казалось, она пустует уже годы, пустота эта уже настоявшаяся, застарелая. Источник, эпицентр ее, был под столом, там, где стоял системный блок компьютера, изъятый следователями; небольшой провал, к которому вели отсоединенные, ненужные провода.

Теперь на столе стоит новый системник. Часто, настойчиво трезвонит телефон: восстанавливаются связи, возвращаются голоса друзей. Звонит Юрий Бродский, исследователь Соловков, чью книгу о скорбной истории первого острова архипелага ГУЛАГ проверяют на экстремизм. Один Юрий говорит другому Юрию, что поддержит его всеми силами; равно не случайны и дружба двух этих людей, и их преследования.

По дому ходит кошка Даша; мяучит, словно тревожится, подходит к двери; кажется, она еще чувствует тюремный запах, тюремность, которую не ощущают люди, потому что Юрий Дмитриев весел, готов говорить, будто и не было года в заключении. Но за этим — тихая трагедия разлуки: дочь Наташа далеко, им нельзя ни видеться, ни говорить. Она — там, в солнечном лете 2016-го: тогда Дмитриев взял в экспедицию на Соловки камеру, снимал Секирную гору, от одного названия которой, от заостренного палаческим полумесяцем Р, обмирает дух; поиски, заросшие лесные дороги, пробные шурфы — и дочь, радостную, счастливую.

Дальше, за этими кадрами, выпавший год, разрыв; год, когда Дмитриев не снимает сам — снимают его в коридоре суда, в наручниках.

Дмитриев ставит все новые диски — и мы погружаемся в прошлое, как в раскоп. В этих тысячах безыскусных, но по-следовательски цепких фото — объем пространства, объем поисков. Лес-лес-лес-яма — снят дерн — камни-песок-черепа…

Он словно хочет восстановить связь времени, связь судьбы, встать на прежний след. И курит, курит «Беломор». А я смотрю в лес на экране; мелькают кусты, лопата втыкается в землю, и невидимый Дмитриев говорит помощнику:

— Если что-то увидишь, не испугаешься? Нет? Ну, давай!

Мы начинаем интервью.

— Как вы вообще пришли к этой теме? Что привело? Был ли какой-то особенный момент узнавания собственной судьбы, когда вы поняли — всё, это мое, мой долг, история, сюжет моей жизни?

— В детстве на эту тему вообще разговоров не было. Только в девяносто первом году мы шли с папой, и он рассказал, что его отца уморили в местах лишения свободы. А раньше… Где дедушка? Умер в сорок втором году. Холодно было, голодно, война была. У матушки тоже дед Беломорканал рыл, в тридцать втором году помер. Но это уже потом узналось.

И все же меня с самого детства к этому вели.

— Можно про это ощущение подробнее?

— Понимаешь, вот я прошу, чтобы национальные диаспоры ставили памятники в Сандармохе. А сам думаю: может, я таким образом корни свои ищу? Я ведь не знаю, откуда я взялся. Настоящих своих родителей ведь я не знаю, до полутора лет воспитывался сам. Приемный отец — сибиряк, фронтовик. После войны приехал в Петрозаводск. И мама с ее сестрами из Вологды, тоже здесь оказались. А вот у них после войны детишек не получалось, они меня взяли. В 57-м году. Каждый день, когда я молюсь, я их поминаю.

Поэтому я с вниманием и любовью отношусь к любому народу. Наверное, на каком-то подсознательном уровне я своих ищу. Я понимаю, что когда-то какая-то обезьяна взяла в руку палку, но это все-таки далековато. Мне хочется знать, какая культура питала моих предков. И, наверное, не случайно многие национальности считают меня за своего. Когда я прихожу и говорю: давайте поставим памятник тем же украинцам, полякам, белорусам, чеченцам, татарам — ко мне прислушиваются. Некоторые чуть пораньше отзываются, некоторые чуть попозже. Но обязательно отзываются.

— Вы с ранних лет помните этот поиск себя — в разных культурах?

— Нет. Это пришло позже. Позже. Я узнал, что я — неродной сын, где-то лет в четырнадцать… Но все мои детские занятия как бы готовили меня, снаряжали. Я еще в школу не ходил, а уже стрелял из всего, из чего можно стрелять мальчишке, потом ездил на мотоцикле, занимался спортом, туризмом, в армии служил в таких хитрых войсках, что это тоже пригодилось. В школе любил историю, географию, литературу, сочинения были всегда на пятерку. Мозги в литературном плане всегда работали. Усидчивость — от отца, и от него же слова: лучше горькая правда, чем сладкая ложь. Все это меня вывело на нынешнюю дорогу, и я понимаю, что уже не свернуть. Иду потихонечку.

Только два вопроса осталось: я еще занимался греблей на байдарке и фехтованием. Вот это пока еще не пригодилось (смеется).

— Когда и как вы с репрессиями впрямую столкнулись?

— Восемьдесят восьмой, восемьдесят девятый год, когда в Бесовце обнаружились массовые захоронения. Случайно при земляных работах наткнулись на костные останки с признаками насильственной смерти. А я был тогда помощником народного депутата СССР Михаила Зенько. И район наш. Поехали, там куча народу, прокуратура, милиция… И все друг друга спрашивают: ну и чего будем с этим делать? Уже предлагают: давайте их тут обратно и зароем.

А я остро так чувствовал, что надо их похоронить достойно. Кто этим будет заниматься? Все опять друг на друга смотрят. Это не наша задача, не наша, не наша… Я говорю: ладно. И мы с прокуратурой, с КГБ, с судмедэкспертами работали. Тогда я многому научился. Но повторюсь: меня интересовало только захоронение. Через два года, до путча еще, прокуратурой была выдана справка. Мы определили, где будем хоронить — на старом городском кладбище, потому что там их родные и близкие лежат. Гробы везли на открытых машинах, а люди шли следом, процессия растянулась на километр.

Потом нашли еще в одном месте несколько останков, все по случайности, я туда ездил, их собирал, хоронил. Тогда многие уже искали родных, но каждый приходил только со своим вопросом, со своей бедой.

А у меня новый начальник был, депутат Верховного Совета, а потом и Думы Иван Чухин. Он и говорит: давай сделаем Книгу памяти.

Сначала я просто листал дела, по сотне штук в день приносят, сотню карточек отработать нужно, я уже знал, в каких местах дела могут быть нужные сведения… Даже вникать в это не было возможности. А потом сказал себе: притормози. Пусть это будет не месяц, не два, а год, но ты должен для себя многое уяснить. Начал читать разбирательства военных трибуналов, когда людей реабилитировали, как это происходило, узнал про то, как расстрелы происходили…

И появилась идея, как именно книгу нужно делать. Ведь в деревнях-то все знали: а, Петра вчера забрали, ах он, вражина! Петра реабилитировали через тридцать лет, а об этом знали только родственники. Поэтому книга не по алфавиту выстроена, основа — место жительства на момент ареста. Откуда их забирали. С каждой деревни или одного, или двух, или трех. Для того чтобы почувствовать масштаб трагедии, я над каждой деревней указывал количество жителей. Сколько на тот момент было.

Вот, например, сто сорок человек в деревне. Из ста сорока — раз, два… десять. Каждый пятнадцатый, каждый четырнадцатый. И так везде. Вот тут тридцать семь жителей — трое…

Меня многие упрекали, что книга построена не по алфавиту, а по территориальному принципу. Так бы пролистал быстренько, нашел… Я говорю: нет, милый, быстренько не получится. Если ты не знаешь, откуда его взяли, откуда его корни растут — твои корни, ты три раза книжку прочитаешь, меня обматеришь, но ты уже не забудешь, откуда ты родом.

Когда я заканчивал эту книгу, я знал, что у нас в архиве МВД есть сведения о спецпереселенцах, о крестьянах, которых сюда загнали. И понял, что надо бы еще и их вернуть из небытия.

— А как случился переход от архивной работы к полевым поискам?

— Ну, первый опыт полевой работы был в самом начале, в восемьдесят восьмом. Строение человеческого скелета я знаю, остеологию успел в медучилище поучить… Я же говорю, мне давали всего немножко, но ровно столько, сколько мне в жизни надо будет. Потом, в 1997 году, по весне встретились с Ириной Флиге и Вениамином Иофе, они предложили выехать в Медвежьегорск, там этап соловецкий поискать, а я по своим актам уже знал, что в районе Медгоры много народу расстреляно… А лесом меня не испугаешь, это мой дом.

— А важно, что это ваше родное место, что вы отсюда? Что вы ищете на своей земле? Не где-то далеко? Что эта земля от порога дома начинается?

— Не так, наверное. Я думаю, что с моими нынешними познаниями я мог бы пригодиться в качестве землекопа в любой точке земного шара. Я по тому, как покойники лежат, как устроено захоронение, могу воссоздать картину последнего дня. Может, там какая-то специфика и есть, но это не суть важно…

— А есть ли у вас какой-то поисковый метод? Ведь любые поиски — это все игра в горячо-холодно… Приметы, признаки?

— У меня целый доклад был написан на эту тему — методы определения и поиска, чего-то еще, я сейчас не помню… Как-то хитро я его назвал. Во-первых, это работа в архивах: может, где-то какие-то сведения промелькнут. Во-вторых, когда приезжаешь на место, надо работать с людьми. Ребята, а куда у вас народ не ходит? Ну, за грибами вы ходите, где у вас грибов больше? Там, там, там. А куда не ходите? Ну, туда, туда, туда. А что там? Что, грибов нет? Да грибы есть… Но что-то не ходится в ту сторону. То есть на подсознательном уровне, с тех еще времен, через бабушку с дедушкой, через папу-маму передается, что туда ходить не надо. Пусть там есть грибы, но что-то место нехорошее. Естественно, такие вот нехорошие места в первую очередь проверяешь. А потом уже глаз, что называется, видит. То, что другие не замечают… Может, и замечают. Но интерпретировать, соотнести мысленно с тем, что внизу, не могут.

Тому, кто умеет искать, часто приписывают сверхъестественные способности, это еще живо в фольклоре: фарт, удача… Чувствуете ли вы какое-то водительство в этом смысле?

— Мною не очень любимый поэт Маяковский говорил: изводишь единого слова ради тысячи тонн словесной руды. То же самое. Иногда ноги до самой задницы стопчешь в прямом смысле этого слова.

Начинаешь с точки, потом расширяешь область поисков. Ходишь, ходишь… Я однажды за день две пары башмаков стер. Там, где 165-й канал несчастный, на котором заключенные трудились зимой тридцать второго — тридцать третьего года. Там взорванный камень. Наждак.

— Абразив такой.

— Да. И вот идешь, приходишь домой — что-то подошвы горят. Смотришь — а там в башмаке дыра. И собака прихрамывает, за ней кровавые следы. Две пары обуви за один день сносил. И кроссовки, и резиновые сапоги. Ну ничего, ходишь, ищешь…

— А когда нашли Сандармох, поняли, что это — оно. Первое, самое глубокое чувство — оно какое было?

— Радости такой, что нашли, не было. Куда ни посмотришь — ямки, ямки, ямки, ямки, ямки, ямки, ямки, ямки, ямки, ямки, ямки… И начинаешь ощущать глубину трагедии. Сколько же здесь оборвано человеческих жизней. Радости — никакой. Радость — или, вернее, чувство какого-то удовлетворения — появилась, когда там возник мемориал и туда стали приходить люди. И ты видишь, что им это надо. Им это надо.

— А как вообще придумался Сандармох? У нас же как делают — мемориал, один памятник. Как придумалось, что там будет лес памятников? Что каждый будет ставить свое? И памятники не будут друг с другом спорить?

— А о чем там спорить? Сандармох — наша общая память, общая боль. У каждого человека обязательно должна быть своя могила. И каждый из нас — часть какого-то рода, народа. Каждому должна быть отслужена заупокойная молитва по вере его предков, раз мы так устроены. И меня нисколько не смущает, что рядом с православным крестом стоит католический, рядом мусульманские символы, еврейские… Там люди похоронены 60 национальностей, 11 исповедальных конфессий, это я уже по документам установил. И я хочу, чтобы любой, кто туда приехал, мог увидеть памятный знак своего народа. Народа! А не населения, им управлять легко: кнут, пряник или штыками в спину — оно куда хочешь пойдет…

«Не скоро совершается суд над худыми делами; от этого и не страшится сердце сынов человеческих делать зло». Экклезиаст, глава 8, стих 11. Вот мое отношение к Сандармоху. Одни не страшатся, а другим там пришлось лечь.

— Там, в Сандармохе, среди черничников и сосен, — не только тени жертв. Там и тени тех, кто все это совершал. Что вы думаете о них — о тех, чьи преступления расследуете? Они должны быть названы?

— Я не призываю никого ни к какому обличению. Господь говорил простить. Буквально недавно, в Сербского… Мне много передач приносили. Столько, сколько я не мог съесть. А в соседнем изоляторе был… душегуб такой. И я попросил санитарку ему передать. Она: это же убивец! А я что… Господь на кресте помиловал убийцу и сказал, что он будет в царствии Его. Поэтому… Тяжко мне. Я не могу взять на себя роль Христа и кого-то прощать, а кого-то нет. И те, кто в Сандармохе убивал… Руки бы я им не подал, а может, еще и морду набил бы. Там, например, лежат в том числе и люди, которые привели нашу страну к катастрофе. Там есть такой Шкловский (Григорий Львович Шкловский. — С.Л.), у которого Ленин в Цюрихе с руки питался и прочие будущие члены ВЦИКа, Политбюро. Он в Сандармохе расстрелян. Приезжали, кстати, его родственники, спрашивали, знаю ли я, кто он такой. Ну что, им морду бить за дедушку? Лежит там еще одна барышня, которая вместе с Белой Куном и Розалией Землячкой в Крыму лично народу перестреляла… больше, наверное, чем в Сандармохе. Но она тоже там. И тоже внесена в мой поминальный список.

Мне главное — назвать имя. А уж потом история все расставит по своим местам. Каждый из нас — сын или дочь своего народа. И сам народ будет решать, гордиться этим человеком или стыдиться его.

— Если бы у вас были возможности в масштабе страны — что первое вы бы сделали из НЕсделанного?

— Нужно обнаружение всех мест расстрелов и захоронений. Чтобы были не только книги. Человек должен куда-то приехать, увидеть крест, понять, почувствовать — это здесь.

Как получилось в Карелии? Есть кладбища, и уже даже самые рьяные коммунисты не говорят, что репрессий не было. Назад уже не откатишь, не спрячешь. Тут как в исследовательской работе: факты должны быть подтверждены. Вот решение Политбюро о начале репрессий, вот, в качестве продолжения, решение карельской «тройки», а вот могилы. Вся цепочка обнаружена, показана.

А еще я бы, наверное, — одновременно с Книгами памяти — опубликовал все решения о реабилитации. Отдельной серией книг.

— Последний год — как он повлиял на ваше понимание вашей же работы?

— Наверное, лучше я прочувствовал жизнь своих литературных героев. Тех людей, чью память я восстанавливаю, о которых я пекусь. Там те же стены, полы, коридоры, решетки…

— В письме Наталье Ключаревой вы рассказывали, что находитесь в камере, где сидел один из тех, чью жизнь вы расследовали.

— Да. Я глубже почувствовал их мысли, когда они там сидели, несправедливость обвинения, тоску по родным, по работе. Все то же самое. Только все это теперь прошло не просто через голову, а изнутри. Будем считать, что это творческий отпуск. Маленькая творческая экспедиция. В которой много бегать не надо, копать не надо, но надо покопаться в себе.

— А вам самому не бывает страшно? Это же не честные могилы, куда положили человека, прожившего жизнь, умершего на постели… Там же бездна ужаса и боли. С этим соприкасаться не страшно?

— Да нет, наверное… Я не могу сказать, что я какой-то похоронных дел мастер, но я понимаю — и, в принципе, они ощущают это, — что мое вторжение в их вечный покой — не из праздного любопытства. Я ведь не вскрываю все могилы и вскрываю не потому, что мне интересно посмотреть, как они там лежат (я это хорошо представляю). Моя задача — убедить власти, что это захоронение репрессированных. И с чисто религиозной стороны — из этих ям непонятных сделать клад-би-ще. То место, куда люди приходят по-ми-нать.

— Вы сказали: вечный покой. А как вы думаете: вечный покой без того, чтобы эта дикая яма стала кладбищем, — он возможен?

— Было в Сандармохе одно такое место… Бесстрашным меня назвать, наверное, слишком… Ну, скажем так, не мнительный я человек. Я ходил там, много народу было, лес убирали, прокуратура работала, ФСБ. Идешь от группы к группе, участок большой, гектаров шесть. И вот у одной ямки неприметной чувствую: подгибаются колени. Падаю и понимаю, что встать не могу, гнет что-то, волосы дыбом. Отползаю потихоньку. Ушло. Я обратно — а меня опять пригибает. Думаю: ну ладно, может, споткнулся неудачно, мышцы потянул. На следующий день у той же ямки — опять. Начинаю анализировать: что это вдруг? И абсолютно спокойно в мозгах появляется мысль: тут либо великий святой, либо великий грешник. У нас там уже батюшка приехал, я его привел, говорю: отслужи. А чего? Я говорю: не знаю. Батюшка отслужил, но не отпустило. Ну, в Сандармох много народу приезжает. Я многих священников туда приводил. И, наверное, через год встретил нескольких монахов грузинских. Привел. Читайте, говорю, по вашей вере, на языке ваших предков. Они отчитали, отпели — и отпустило.

Вот хочешь — верь, хочешь — не верь.

Или опять-таки на Барсучьей горе… Когда первую могилу вскрыл. В моем дежурном сундучке нашлась церковная свеча. Поставил крест на могиле, стал молиться: помяни, Господи. И такой то ли стон, то ли шелест ветра: и меня вспомни, и меня, и меня… Со всего, со всего леса.


Понравился материал? Помоги сайту!

Ссылки по теме
Сегодня на сайте
Дни локальной жизниМолодая Россия
Дни локальной жизни 

«Говорят, что трех девушек из бара, забравшихся по старой памяти на стойку, наказали принудительными курсами Школы материнства». Рассказ Артема Сошникова

31 января 20221393
На кораблеМолодая Россия
На корабле 

«Ходят слухи, что в Центре генетики и биоинженерии грибов выращивают грибы размером с трехэтажные дома». Текст Дианы Турмасовой

27 января 20221458