15 марта 2017Общество
129

Нормальное насилие

В метро, в политике или в любви — насилие в России везде. Как не поддаться этой «карательной литургии», спрашивает себя и нас Андрей Архангельский

текст: Андрей Архангельский
Detailed_picture© Дмитрий Азаров / Коммерсантъ

«Когда-нибудь это тоже станет историей» — так обычно утешает себя человек, переживающий исторические катаклизмы; эта формула применима и к временам, когда кажется, что история пошла вспять. Центральным ощущением от нынешней России является соединение какой-то болезненной динамики внутри — и все более заметного на этом фоне внешнего цивилизационного онемения. Больше всего поражает это прожигание исторического времени впустую, сознательное опрокидывание в архаику: вместо того чтобы двигаться вперед, приходится отвоевывать свое право хотя бы не падать назад. «Зачем нам все это?» — возникает такой естественный вопрос уже к небесам; единственное, что может примирить хоть как-то, — мысль, что это нам всем какой-то урок.

Это такая фразеологическая банальность 1980-х годов — как обычно, что-то важное, заболтанное до полного бесчувствия — «невыученные уроки истории». Но, если присмотреться, история сегодня выглядит весьма тонкой, даже продвинутой учительницей. Происходящее в последние десятилетия в России — именно повтор урока в который раз: учительница уже нервно смеется и ищет новые формы. Для наглядности история составила дайджест сразу нескольких предыдущих эпох — советских и даже досоветских, собрала яркие стилистические примеры в одном месте, во втором десятилетии XXI века; выпустила на сцену сразу всех эпигонов, от эпигонов Желябова и Пуришкевича до эпигонов Жданова и Суслова — перемешав их еще для наглядности, — чтобы указать на ключевую проблему, разжевать, чтобы уже «любой понял».

Эта проблема тем заметнее, что официальный дискурс усиленно избегает ее упоминания. Вот, скажем, годовщина октябрьского переворота 1917 года — казалось бы, редкая возможность. В идеале этот урок должен был бы выглядеть так. Была многовековая мечта человечества — построить рай на земле, справедливое общество. Однако ее осуществление в России с самого начала сопровождалось беспрецедентным насилием. Впрочем, любая революция сопровождается насилием. Ханна Арендт, например, замечает, что насилие может быть оправданно, если является реакцией на явную несправедливость; она даже дает русской революции своеобразную фору, ставя ее в один ряд с французской и американской — которые привели в итоге к каким-то положительным «человеческим» результатам. Но в любом случае насилие — это инструмент; оно не может быть перманентным, это не может продолжаться 70 лет. А в нашем случае насилие после 1917-го становится самим «духом», идеологией, самоцелью. По ходу система несколько либерализуется — но это словно бы лишает ее смысла; и, наконец, она рассыпается, перестает работать — задолго еще до формального конца. Вывод: с помощью насилия в качестве идеи невозможно построить что-то жизнеспособное, и этот крах насилия — как принципа — должен был бы служить главным уроком 1917 года.

Вместо этого в юбилейный год нам предлагают: давайте обсудим — что было бы, если бы ничего не было; что было бы, если бы у Николая II был твиттер; давайте сыграем в шарады, давайте представим себя в 1917 году: что бы вы носили, что надевали, кем бы были в политическом спектре?.. Очень познавательный тест на сайте «Арзамас»; результат «вы страшно далеки от политических сил 1917 года» — это ответ на вопрос, почему Февраль перешел в Октябрь: потому что политических сил, способных отстаивать идею человеколюбия, универсальные принципы, тогда в России попросту не было. Но если уж играть, то честно; одним из обязательных вариантов ответа на вопрос «Кем бы вы были в 1917 году?» должен быть «Лежали бы в расстрельном рву». Однако такого ответа в тестах не предусмотрено, и поэтому даже самые достойные проекты не говорят о главном.

Впрочем, эта лакуна умолчания — что в официозе, что на вольных сетевых ресурсах — только подчеркивает важность умалчиваемого. И учительница, История, демонстрирует нам ту же проблему насилия в символическом виде — чтобы было понятнее, на примере феномена пропаганды. Фуко считал, что «язык говорит свое» поверх множества отдельных сообщений. Спустя всего три года после ее настоящего старта обнажилась сама структура, корень пропаганды. Ее единственное сообщение, все, что осталось в сухом остатке, — утверждение насилия в качестве нормы, осуществляемое теперь с помощью языка.

То, что начиналось как точечная пропагандистская операция против внешнего «врага», обернулось спустя три года на самое себя; это свойство насилия, кстати, — при отсутствии препятствий оно заполняет собой все пространство. Это уже привело к ожесточению внутри российского общества, к самозапугиванию и самозапрету. Насилие опять становится «целой поэтикой», карательной литургией, как сказал тот же Фуко, воронкой, которая затягивает всех участников. «Ужесточение наказания за жестокое обращение с животными» — по одной этой фразе спустя годы можно будет реконструировать атмосферу времени. «Хватит прощать, нужно жестче, нужно ужесточить» — так начинается каждое второе сообщение в государственных СМИ. Даже если речь идет о борьбе с относительным злом — со стритрейсерами или производителями левого «Боярышника», сама эта борьба принимает вид абстрактного насилия — которое к тому же не решает перечисленных проблем.

Психологию нынешнего языкового насилия лучше всего иллюстрирует стилистика элитных новорусских семейных драм и разводов 1990-х — 2000-х; мы помним эти громкие процессы — требования сторон поражали своей средневековой жестокостью, главной их целью был не поиск компромисса, а месть, желание сделать больнее с помощью административного ресурса (об этом хорошо рассказывает в своей книге Яна Рудковская). На низовом уровне почти каждый из нас хотя бы раз в жизни наблюдал ритуал «выбить дверь у любимой». Этот спектакль почему-то играется всегда одинаково, как древнегреческая трагедия. Где-то в час ночи — удар, удар, удар; затем передышка; звучат фразы «я просто хочу поговорить», «ты сама виновата», «ты должна меня понять» — затем удары возобновляются с новой силой. К тому времени, когда дверь слетает с петель и разбуженные соседи выходят на площадку, всем ясно, что смысла никакого в этом нет, ситуация только ухудшилась. Но все равно это делается — уже по инерции, во имя самой идеи насилия. Как сказал бы психолог, сообщение тут одно: с этой дверью я могу сделать что угодно — так же и с тобой. Вот это и есть, в сущности, единственное сообщение пропаганды: то, что она делает с вами при помощи слов, она хотела бы осуществить буквально, физически.

Завораживает во всем этом, как и сто лет назад, дискурс силы, говорение от лица абсолютной правоты, которая не считается с другими и даже похваляется этим (тому, кто находится по другую сторону двери, тоже может показаться, что насилие — это проявление «чувств», «любви»). Это привлекает — как и сто лет назад — даже некоторую часть людей на Западе, как это привлекало интеллектуалов вроде Симоны Вейль, Фейхтвангера или Вальтера Беньямина, но разочарование происходит скоро. Главное, что поражает их всех и о чем они потом явно или косвенно расскажут, — что бенефициаром русской революции в конце концов оказывается кованый сапог. Голое насилие, давилово, такой вот код давинчи, в котором уже нет логики.

Вот этот язык сапога завораживает и сегодня, но все-таки кое-что изменилось. И это важно.

Если представить что вы — частица этого насилия, им порожденная, вы в принципе лишены возможности стать чем-то отдельным от него; система насилия по своей воле не будет производить антинасилие — это абсурдно. Массовая ностальгия по советскому как раз доказывает живучесть матрицы: ее элементы продолжают выполнять заложенную программу. Но удивительно другое: примерно с 1985-го по 2000-е некоторые атомы насилия все-таки оторвались и изменили свою природу — видимо, набрались, надышались лишним. То, что я описываю, — превращение советского человека в несоветского; у многих этот опыт был мучительным, у некоторых закончился рецидивом. Но все-таки советский человек не мог вычесть себя из системы насилия, его породившей (за редким исключением), а вот постсоветский — может. И в этом существенное отличие.

Благодаря этому он может произвести две важнейшие мысленные операции.

  1. Отделить себя от насилия. Оторваться от него, не быть его частью. А для этого разобраться с частицами насилия в самом себе. Эта работа неизбежно связана с тем, что «сталин» сидит в каждом из нас, поскольку мы все — советские люди или же нас воспитали советские люди, и автор — не исключение. Этот код насилия как принцип жизни — он жил в нас еще недавно, пусть и подсознательно; и, чтобы отстраниться от этого насилия, нам прежде нужно было провести эту важную внутреннюю работу. Это и есть тот процесс рассоветизации, который должен был бы происходить в 1990-е, и хотя он и не стал массовым, но все же количество отделивших себя от насилия оказалось бóльшим, чем когда бы то ни было в русской истории.

  2. Научиться распознавать насилие. Опознавать его в самом устройстве, в структуре общества. Александр Морозов, перечисляя человеческие задачи нового времени, отмечет в числе прочих «чуткость к тем формам речи и тому социальному поведению, которые открывают путь к насилию». Перефразируя Бродского, насилие не входит в дом с криком: «А вот и я, дружище!» Насилие притворяется заботой, цинизмом, прагматизмом, братской любовью, шуткой. Вот, например, упоение Грозным и Сталиным — это не восхищение самими по себе историческими фигурами; это просто угроза осуществить над вами насилие «как тогда». Или вот, например: любая езда в общественном транспорте сопровождается перечислением того, что нельзя делать и какие наказания за это последуют. Каждое это сообщение по отдельности вроде бы не содержит ничего уникального; в конце концов, мы привыкли; но в итоге они сливаются в единое пространство угрозы — и это уже совсем другое ощущение. Или вот фоновая музыка, которая звучит, как правило, громко в любом общественном месте — в кафе, магазине, на эскалаторе; это и есть средство контроля, оно же — мягкое насилие.

Благодаря тому, что мы этот дискурс теперь опознаем — по первому звуку, кадру, слову, — это такой наш уникальный опыт. Для чего он нам, такой мучительный?.. Так история демонстрирует нам ключевую нерешенную проблему всего постсоветского времени. Пока не будет решена проблема насилия — в качестве идеи, регулятивного принципа и мировоззрения, — нельзя будет изменить нашу жизнь даже в сугубо прагматичном, экономическом смысле: насилие не сочетается с принципами открытого общества и либеральной экономики; насилие именно что «не работает», дверь все время будет слетать с петель.

При этом история сделала нам подарок: она обнулила необъяснимым образом наше цивилизационное отставание от Запада. Правда, негативным образом. Обычно мы всегда отстаем со своими проблемами на шаг, на два. Но вдруг выяснилось, что этот конфликт — между насилием и ненасилием — стал актуальным одновременно для всех; и нынешнее противостояние популизму, который как раз и есть новый соблазн насилия, новая утопия, подобная 1917 году, — впервые, кажется, наше «общее дело» с Западом, с Америкой.

Тем самым решается вопрос о самой человечности в XXI веке. Возможно, положительным результатом этого будет оформление этического противостояния в политический вид — в «политику достоинства», по выражению философа Николая Плотникова. И странным образом мы теперь в этой истории уже не одни — и в этой ситуации оказались даже парадоксально более подготовленными.

Противостояние насилию сегодня не требует особой доблести; это, конечно же, внутренняя работа, прежде всего. Не быть частью насилия, не иметь дела с насилием, научиться распознавать его во множестве обличий. Утверждать ненасилие в качестве нормы. А первое, что можно сделать, — просто назвать насилие по имени.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Евгения Волункова: «Привилегии у тех, кто остался в России» Журналистика: ревизия
Евгения Волункова: «Привилегии у тех, кто остался в России»  

Главный редактор «Таких дел» о том, как взбивать сметану в масло, писать о людях вне зависимости от их ошибок, бороться за «глубинного» читателя и работать там, где очень трудно, но необходимо

12 июля 202368050
Тихон Дзядко: «Где бы мы ни находились, мы воспринимаем “Дождь” как российский телеканал»Журналистика: ревизия
Тихон Дзядко: «Где бы мы ни находились, мы воспринимаем “Дождь” как российский телеканал» 

Главный редактор телеканала «Дождь» о том, как делать репортажи из России, не находясь в России, о редакции как общине и о неподчинении императивам

7 июня 202340158