Ожидания, с которыми читатель обычно подходит к роману, формируются как минимум аннотацией. Аннотация к роману «Все, способные дышать дыхание» могла бы звучать, например, так: «…Событие это называлось “асон”, и масштаб его был таков, что внутрь него провалились без остатка и две войны (одна, как положено, кого-то с кем-то, а вторая, как уж потом водится, всех со всеми), и такое безумие природы, что в нем даже обнаружилась некоторая система, и великие переселения — а вернее, великие оседания — народов, которые до этого вовсе не считали себя народами, и много еще такого, о чем придется говорить отдельно. Все это был асон, и то, что было после асона, тоже был асон — а важны, как всегда, оказались совершенно небольшие вещи, потому что, когда происходит асон, никто не живет асоном, а живет жизнью. До асона мир делился на все, что дышит, и все, что не дышит, и после асона мир делится на все, что дышит, и все, что не дышит, — только теперь слова эти значат совсем не то, что раньше. Вот остатки отряда солдат, уцелевшего после боев на территории зоопарка, а вот “остатки” — люди, отказывающиеся эвакуироваться из покинутых населением городов, а вот человек, который пытается оказывать медицинскую помощь измученному населению, ненавидящему его лютой ненавистью, а вот “вольняшка”, которому не нужна никакая помощь, потому что асон раздает дары со свойственной любой катастрофе потусторонней щедростью, а вот маленькие сектанты, которые ходят по домам с красивыми картинками, чтобы всем все стало хорошо и понятно, и все они — ничего, живут. Дышат и живут, как-то дышат и живут». В качестве новогоднего подарка своим читателям COLTA.RU публикует отрывки из находящегося в работе романа Линор Горалик «Все, способные дышать дыхание».
8. Коронный номер
Пальцы старушки — сухонькие, тоненькие, почти сплошь коричневые от старости — были унизаны разномастными кольцами, и он отчетливо видел, что одно из них, свободно болтающееся на безымянном пальце, вот-вот слетит. Только на это он и надеялся, только этого и желал: тогда старушка бы наверняка наклонилась за кольцом (вернее, он бы бросился подбирать ее кольцо, не давая ей наклониться), и все бы как-то рассосалось. Но кольцо болталось и болталось, вертелось на коричневой узловатой палочке, как на стерженьке детского кольцеброса, старушка продолжала шипеть дрожащим голосом, так что слова ее едва было можно разобрать, зато Гарри визгливо выговаривал каждое слово с ледяной отчетливостью. Он хватал Гарри за руки, пытался увести, пытался заставить слезть с ящика, даже попытался зажать ему рот, но Гарри так закричал на него: «Мне? Мне?! Мне ты пытаешься пасть зажать?!» — что он сдался и только стоял, замерев, и ждал, когда все закончится, потому что рано или поздно оно заканчивалось. Старушка трясла перед ним рукой так долго, что он успел даже запомнить первые цифры бледного номера — 52 — и успел подумать, что весь номер короткий, а он почему-то всегда раньше считал, что номера эти были длинные, цифр по двенадцать (почему?). «Все это, все вот это — это вы, вы, вы это себе скажите, — повторял Гарри, — вы себе все это скажите, все правда, только это про вы, это про вас» — и старушка тоже пошла на третий круг, про неуважение и неблагодарность, про последнее, что есть, и про то, что вот так делаешь добро, а получаешь только ненависть, — «все правда, а только это не про меня, а про вас, это вы скажите себе!» В голосе Гарри послышалась ему наконец та усталость, после которой подобные сцены обычно заканчивались, Гарри вдруг замирал и оседал, и тогда он, уже предусмотрительно зачехливший и забросивший за спину свой инструмент, немедленно подхватывал ящик, подхватывал самого Гарри и, бормоча извинения, убегал в подворотню на Дубнов, где и происходил между ним и Гарри один и тот же заканчивающийся слезами разговор, и больше они в тот день не работали. Потом примерно неделю, а иногда и десять дней Гарри терпел, и вел себя хорошо, и хлопал кому из подающих тихо, а кому и громко, вытянувшись всем телом и стуча по ящику хвостом, и важно было только не пропустить момент, когда слишком уж энергичными становились аплодисменты, которыми Гарри награждал какого-нибудь торопливого солдата, кинувшего в тарелочку четверть хозяйственного жетона, или упрямого долговязого старика, не давшегося лагерным агитаторам из чистого страха перемен и готового отсыпать уличному музыканту горсточку пайкового сублимяса, которое многие теперь повадились жевать с утра до ночи, чтобы во рту не было пусто. Слишком энергичные аплодисменты означали, что пора предупреждающе сказать: «Гарри!», или «Гарри! Ты мне обещал!», или еще что-нибудь, а лучше так просто свернуть манатки и на пару дней притормозить. Эти пару дней Гарри будет в основном лежать и молча чесаться или спать почти беспробудно, жуя во сне кончик своего одеяла; проснется он как похмельный — разбитый, мрачный, голодный, — но к утру следующего дня придет в себя, и можно будет вернуться играть на улицу. Да, делать пару-тройку дней перерыва в таких случаях было бы умнее всего, вот только очень тяжело давались эти ничем не заполненные дни в темной сырой квартире: когда не играешь, много думаешь. Поэтому почти каждый раз он надеялся, что есть еще немножко времени, что на Гарри накатит только завтра или даже послезавтра, — и вот перед тобой стоит шипящая, хрупкая, как ободранное бурею деревцо, старушка, и рука с номерком позвякивает кольцами прямо у тебя перед носом. Ему почудилось, что вскрики Гарри стали слабее и, что ли, формальнее, он знал, что сейчас Гарри перейдет на слабые, вялые фразы, всегда одни и те же: «Человек перед вами играет… Человек не милостыню просит, а играет… А вы думаете — можно милостыню. Можно милостыню, а нельзя. Человек знаете где играл? Вас бы не пустили. Я неблагодарный? А это ты… Вы неблагодарный. На себя все это говорите лучше. Нельзя милостыню! Надо послушать. Он же для вас играет, скрипка, надо встать послушать! Лучше не класть ничего, а послушать, а вы кладете и идете! Нельзя! Нельзя!» Это означало, что пора хватать ящик и бежать, Гарри даст себя унести, а не порвет ему когтями руку, как было в первый раз (еле зажило, и врач, который выписывал ему антибиотики, явно был раздосадован, что приходится тратить антибиотики на такие глупости). Он подхватил Гарри под хвостатый зад, и Гарри уткнулся ему в плечо обессиленно и безразлично, и он уже начал бормотать свои «проститерадибога» и «онжекакребенок», и тут старушка, сделав три шага вперед, чуть не к самому его носу поднесла палец, а потом этим же пальцем ткнула Гарри в спину раз, и еще раз, и еще раз, и Гарри взвизгнул от неожиданности и боли, и тут она сказала, что это нелюди, прямо и есть нелюди и только говорят как люди, но это скоты, твари, гады, да, твари, ее не научишь, ей эти новые правила тьфу, она будет правду говорить, твари, твари, никакой души в них нет, и асон был от них, ей все объяснили, люди все знают, и пайки, ничего мы им не должны, и что, что говорят, бесы бы, наверное, тоже говорили, мы бы им дали себя объедать, землю нашу занимать, нашу еду есть, когда люди в нищете? Люди все знают, она старая, ей все равно, она так и скажет: твари, скоты, гады, всех вас надо было перебить, и всех вас перебьют, ничего, подождите, люди поймут еще все и перебьют, а вы, интеллигентный человек, еще и кормите, я вот положила жетон и сейчас назад заберу, дайте сюда, если вы мне скажете, что ему хоть что-нибудь дадите, это мой жетон, мне и решать, что вы смотрите на меня?! Он посадил Гарри на землю, спиной к старушке, и достал из джинсов целлофановый пакетик, куда ссыпал все из тарелочки, чтобы разобрать потом дома. В пакете были, среди прочего, несколько хозяйственных осьмушек и одна четверть жетона на мыло и прочую гигиену. Ему очень не хотелось отдавать четверть жетона, вообще все это было немыслимо и как-то до дрожи отвратительно, он понимал, что должен сейчас испытывать справедливую ярость, ненавидеть эту старушку, что-то ужасно резкое ей в ответ сказать, бросить ей эту четвертину, но только бессильно стал рыться в пакете, чтобы уже все закончилось. Гарри висел на нем, вцепившись всеми конечностями в свитер, растянувшийся от этого чуть ли не до колен, и плакал. Наконец он сумел выцепить из пакета чертову железку и протянул старушке вместе с налипшим кусочком гашиша, который кто-то добрый, с кем хорошо бы вообще пообщаться, кинул в мисочку пару часов назад, а кто — он и не заметил, глаза были закрыты. Она взяла железку, гашиш сунула ему назад, а железку попыталась разломить трясущимися, слабыми пальцами на две осьмушки. Жидкие кудельки ее, ярко-рыжие по всей длине, но совершенно белые у корней, явно ни разу не крашенные со дня асона, тоже дрожали мелкой дрожью, точь-в-точь такой же, какая била сейчас сползающего все ниже и ниже Гарри. «Дайте», — сказал он и разломил четвертинку сам. Старушка взяла у него с ладони один маленький кусочек металла и забросила глубоко в кусты.
9. Тоже
[*] «Мы тоже умеем говорить» (араб.), граффити, часовая башня, Яффо, окт. 2021 г.
Продолжение следует.
1. Раёк
2. Ссученный
3. Дрожь, 4. Ээээээээ
5. Мачеха
6. А нету, 7. Лапка-Бадшабка
Понравился материал? Помоги сайту!