Мария Ильинична Слоним (1945) — журналистка, радиоведущая. Родилась в семье скульптора Ильи Львовича Слонима и Татьяны Литвиновой — дочери советского наркома иностранных дел Максима Литвинова и англичанки Айви Лоу. В 1974 году покинула СССР, работала в легендарном издательстве «Ардис» в США и затем, после возвращения на родину бабушки, — на русской службе BBC. Живет в Англии.
— Маша, давайте в эти странные карантинные дни начнем с прекрасного: мы какое-то время не могли поговорить, потому что даже во время эпидемии у вас продолжается невероятно интенсивная жизнь и все последние дни вы были заняты подготовкой к новому онлайновому спектаклю. Как прошли репетиции?
— Ой, уже вчера состоялась премьера. Все прошло отлично! Это совершенно новая, нигде не игранная пьеса литовского драматурга Марюса Ивашкявичюса, постановку сделал режиссер Оскарас Коршуновас. У нас были две репетиции-читки в Zoom. В результате получилась совершенно новая форма — очень интересно и живо.
— Значит, новый формат работает?
— Работает! Мы пригласили какое-то количество зрителей, они тоже в виртуальных «окошках» сидели, мы их не видели, но знали, что они есть. И те были в полном восторге. Значит, пьеса получилась. Там подобрался совершенно международный состав: автор — литовец, режиссер — латыш, продюсер — Женя Шерменева из Москвы, но живет сейчас в Латвии. И разные замечательные артисты — Лия Ахеджакова, Ксения Раппопорт, Агнешка Любомира Пиотровска из Польши, чудесный Григорий Гладий из Монреаля в Канаде, Николай Халезин из Лондона… Меня так взяли, я не профессионал, как бы со стороны.
— Но вы же в кино играли, у вас была роль.
— Да нет, ну один раз Павел Павликовский меня взял в кино, но это не мое. Всех карантин раскидал, конечно, зато Zoom дает удивительные возможности — так что было здорово в плане новых ощущений. Что касается самой пьесы, то это такая актуальная антиутопия. Марюс написал ее пять лет назад, и никто не брал, ни один театр не готов был ставить. Подрывная для российского театра вещь. И вот время пришло.
— Иосиф Бродский театр как-то недолюбливал, судя по репликам, проскальзывавшим в интервью, хотя вспоминал, что в детстве на него произвело впечатление посещение кукольного театра — спектакля «Шехерезада». А что касается драматического театра, то однажды сказал: «Если затоскую по реализму, я, скорее, отправлюсь в цирк».
— Да, смешно… Рыжий клоун, ему и парик не нужен.
— А вы его рыжим помните?
— Таким с рыжеватым оттенком. Но самое смешное, что я помню его рыжий парик. Когда его взяли на Одесскую студию, то пригласили сниматься в роли комиссара Рабиновича, у него где-то даже была фотография в форме.
— В нацистской форме, на минуточку, с проб к фильму о войне «Поезд в далекий август» Одесской киностудии 1971 года.
— В нацистской — есть такая, да. Честно говоря, я не видела комиссарских проб, хотя он рассказывал, что какой-то костюм ему тоже примеряли. Но потом из Москвы пришел приказ — срочно его удалить. А Иосифа побрили уже, потому что комиссар Рабинович, прототип его героя, был лысым. Ну вот, поматросили и бросили — а он уже бритый! Но дали с собой в обратный путь рыжий парик, потому что он возмутился: «Как я теперь буду вообще?»
— Получился метатекст — рыжий в рыжем.
— Абсолютно. Как раз он, видимо, прилетел сразу ко мне в Москву, потому что у него с собой оказался этот парик в чемодане. И он его напяливал: он все ходил по редакциям тогда, надеялся, что напечатают какие-то стихи его, как он говорил, стишки. И он его надевал, в общем, старался как-то в нем на людях быть. Спал Иосиф у меня в гостиной на полу — единственная, в общем, комната, где он мог остановиться. Я ему в большой комнате матрас стелила, а рядом была комната моего сына Антона. И он все волновался, что этот парик сползет — и у Антона будет шок, травма, поэтому он даже пытался во сне его как-то придерживать. Мне кажется, что он просто стеснялся своей лысой башки. Было очень смешно!
— Неожиданно чувствителен оказался. В наше время лысым быть не зазорно, даже модно…
— Нет, конечно, сейчас по-другому. У меня с Наташей Горбаневской тоже была история, когда она ко мне приехала из Парижа. В Париже стояла дикая жара, очень жаркое лето — начало 1980-х где-то, точно не помню, и она прилетела ко мне за город из Парижа. Появилась наполовину побритая: она себе сзади пыталась какой-то бритвой с шеи убрать лишние волосы, и у нее ничего не получилось. Я говорю: «Да ладно, у меня машинка для стрижки собак есть». И побрила, совсем. Очень интересно, у меня, кстати, фотографии есть, я ей потом послала, успела. Долго не решалась показать ей эти фотографии, потому что мне показалось тогда, что она довольно страшненькая получилась, и я как-то не хотела огорчать ее. А потом посмотрела и думаю: какая красивая, и череп у нее интересный. И незадолго до ее смерти все-таки я ей отсканировала эти снимки. После того как я ее полностью побрила, мы пошли купить парик, подобрали в магазине такого барашка, похожего на нее — у нее же вились волосы. Но парик тот дико жаркий оказался, потому что искусственный, конечно же, синтетический был. И, в общем, она в конце концов забросила на антресоль этого барашка, но пару раз, когда люди приезжали, все-таки в нем выходила.
— Потрясающе! Но Горбаневская, по-моему, меньше всего заморачивалась о своей внешности.
— Да, но все равно человеку небезразлично, и она все-таки заморачивалась. Своеобразно, но заморачивалась. Она любила тряпки какие-то, тоже своеобразные. Нет, в ней было и женское тоже. А фотографии, когда она их получила, ей понравились. Буквально за несколько месяцев до смерти я решилась ей их отправить.
— Помню, когда я был в ее парижской квартире, в домашней обстановке она была в такой клетчатой рубашечке, жилетке-безрукавке. Постоянно дымила, конечно, как паровоз. И это было как-то очень ей к лицу.
— Я хорошо помню этот наряд. Так что вот так — два поэта и два парика.
— Отличный сюжет. Если продолжить про рефлексию Иосифа даже не столько по поводу внешности (он сам говорил об этом в связи с морщинистым лицом Одена, напоминавшим, по его словам, географическую карту), сколько по поводу того, как он одевался: многие отмечают его небезразличие к этому вопросу, у него даже были разные периоды, когда он то в секонд-хенде вещи покупал, то под англичан косил. Как это уживалось в нем? Понятно, что в Советском Союзе он был франт, с удовольствием носил джинсы, которые ему передавали иностранцы.
— Передавали… Нет, он очень это ценил. Вообще он был, что называется по-английски, vain (любил щегольнуть) и к своей внешности относился с интересом, включая одежду и все сопутствующее. Хотя и, конечно, гордился своими фотографиями в ватнике в ссылке, но все равно уже в городе — и в Питере, и в Москве потом — стильно одевался. Видно было, что ему не все равно. Да и импортные вещи привозили ему и присылали.
— То, что он задумывался, как себя подать, можно экстраполировать на отношение Бродского к истеблишменту (я имею в виду истеблишмент литературный)? У многих его современников, особенно советских, не получилось вписаться в чужую среду. В. Кривулин в интервью, данном В. Полухиной еще в 1990 году, то есть при жизни Бродского, говорит, что тот полностью подпадает под определение, которое Эйхенбаум дает Толстому, — он литературный политик, литературный полководец. И он действительно строит свою стратегию.
— Для него очень важна была иерархия. Я помню, был такой период, когда ему нравилась Горбаневская как поэт. И он иногда выстраивал эти иерархии — кто на первом месте, кто на втором, но как-то в полушутку сказал: «Да, она номер один, но после меня, конечно». Он поэтому, мне кажется, и дружил одно время (что бы он там ни говорил потом) с Евтушенко: ему важно было быть в той компании. Я просто помню, как он от меня ходил к Евтуху в гости, и ему было полезно, чтобы его включили в какую-то иерархию, за неимением другой хоть в эту. Плюс он считал, мне кажется, что от них зависело, напечатают его или нет. Так что был период интереса к той компании — Евтушенко, Вознесенский (не знаю, была ли это попытка дружбы или принадлежности). Не то что ему хотелось попасть в ту когорту — быть признанным, вот чего ему хотелось. Поэту необходимо признание. После Нобелевки он сказал: «Я не поеду в Россию, пока там не напечатают мои стихи». Это было ему ужасно важно — именно признание в бывшем отечестве, даже признание со стороны этих — ставших потом такими презираемыми им — людей.
— У него был силен соревновательный импульс.
— Силен, силен. И да, мерился с другими.
— А в физическом плане как эта состязательность проявлялось? Понятно, что Бродский, будучи сердечником, активно не очень мог заниматься спортом, но я слышал истории и лично видел фотографии, как он рьяно играет в волейбол. Аллан Майерс рассказывает, что когда Иосиф приходил к нему в лондонский дом, то первым делом спрашивал: «Что идет у нас, какой футбол там показывают по телевидению?»
— Футбол он любил. Но то, что он был сердечником, — это, мне кажется, стало ощущаться гораздо позднее. Не помню, чтобы он хватался за сердце или как-то страдал от этого, когда мы встречались в Москве, а потом в Лондоне. Не знаю, может, он скрывал.
— Но он производил впечатление если не спортивного человека, то физически подтянутого?
— Когда я его знала в России, он спортом не занимался. У него был, по-моему, комплекс еврейского мальчика, который хотел быть таким мужланом. И хорошо, что он был достаточно высокий, конечно, и красивый, это помогало, но какие-то комплексы у него присутствовали, и ему хотелось все время это компенсировать, такое желание было. Но до спорта, по-моему, на моих глазах не доходило. Наверное, в юности он играл. А футболом интересовался, но, поскольку у меня телевизора никогда не было, это как-то происходило не на моих глазах.
— Вы упомянули, что он был высокий. Это интересно, потому что у разных мемуаристов на сей счет воспоминания немного различаются, что детерминировано, скорее, психологическим ощущением от встречи.
— Нет, он не был прямо гигантом, но он не был небольшого роста, скажем так. Он был нормального, среднего роста и телосложения. И это хорошо, потому что, если бы он был маленький и щуплый, у него были бы комплексы еще сильнее. А так он был хорошо сложен, не сутулился и не был рыхлым каким-то, во всяком случае, в ту пору. Да и когда в Америке я его встречала, тоже нормально все было с этим делом. Это было ему важно — как он выглядит.
— Отчасти продолжая ту же тему: ваш отец, скульптор Илья Львович Слоним, лепил скульптурный портрет Иосифа. Бюст был закончен? Где он сейчас находится? И как Бродский вел себя на сеансах?
— У них отдельные совершенно были отношения в папиной мастерской. Они обожали друг друга. У нас все было отдельно: я с Иосифом дружила отдельно, и остальные дружили все по отдельности, то есть это все потом разветвилось. Вначале он просто приезжал к нам туда, в Дом композиторов на Третью Миусскую, читал стихи, но, в общем, поглядывал на нас с сестрой каким-то таким глазом. С мамой они сразу подружились на почве английской поэзии, американской. А папа тоже очень любил поэзию, стихи, вообще книги и очень много знал, на самом деле, хотя он был у нас в семье такой немножко забитый бабами. И он захотел лепить Иосифа. И Иосиф стал к нему приходить; не помню, сколько сеансов было, но это все происходило в мастерской.
— А мастерская была расположена отдельно от квартиры?
— Да, к тому времени была отдельная студия. Раньше вместе все было, а потом папа получил мастерскую на Масловке, там городок художников. И это все происходило там, они друг другу стихи читали, папа был в полном восторге от него, а Иосиф, по-моему, в полном восторге от папы. И поэтому так получилось, что у нас у всех сформировались совершенно независимые отношения. Я помню, он приходил в дом еще в самом начале знакомства, на квартиру, где мы жили с родителями, а потом уже все как-то отпочковалось: я переехала на Бутырский Вал, у меня родился ребенок, и он уже туда ко мне приезжал и как раз ночевал там у меня, потому что у родителей, в общем, и негде было.
Портрет получился очень хороший, между прочим, и он существует. У меня даже есть фотография, мне кто-то прислал. «Портрет молодого человека» называется. Он в Русском музее, по-моему, в запасниках хранится. И Ахматова папиной работы тоже в запасниках Русского музея. Бюст «молодого человека» был показан на папиной посмертной выставке.
Портрет И.А. Бродского работы И.Л. Слонима© Из архива М. Слоним-Филлимор
— После 1972 года в связи с эмиграцией Бродского имя его, наверное, нельзя было называть.
— Нельзя, конечно, все было зашифровано! Папа умер в 1973-м… Это была посмертная выставка на Беговой, и там экспонировался этот «Портрет молодого человека». Он так и числится теперь в каких-то каталогах.
— Я встречался в Голландии с Сильвией Виллинк, голландским скульптором, которая лепила бюст Иосифа в начале 1990-х. Она сделала несколько копий: одну приобрел Бенгт Янгфельдт, вторая находится в России, а оригинал — у нее в мастерской. Забавно, что Иосиф посетил ее студию в Амстердаме один раз от силы и Виллинк пришлось работать по фотографиям.
— Нет, папа никогда вообще по фотографиям ничего не делал. Ему нужно было, чтобы человек перед ним сидел, он его изучал таким образом. Думаю, что это был первый скульптурный портрет Иосифа.
— Никогда не знаешь… В 1972 году Иосиф ездил в Ереван, где познакомился с армянским скульптором Арто Чакмакчяном, который переехал потом в Канаду. Я звонил ему пару лет назад, но он уже был глубокий старик, ничего из него толком вытянуть я не смог. А правда, что Бродского послала к вам домой Ахматова?
— Так он рассказывал. До этого Ахматова у нас бывала, потому что мама дружила с Ардовыми. Папа Анну Андреевну тоже лепил. Вернувшись в Ленинград, Ахматова велела Иосифу поехать к Литвиновым — мол, там есть Маша, красавица, чуть ли не советовала ему жениться на ней… Сейчас уже не помню, как точно получилось, но Иосиф вскоре попал к нам в дом.
Бюст А.А. Ахматовой работы И.Л. Слонима© Из архива М. Слоним-Филлимор
— Вы говорили, что всегда старались приготовить что-то вкусненькое к его приезду. А что он любил?
— Это уже когда он ко мне на Бутырский Вал приходил. Он любил пельмени; я, конечно, никогда пельмени не лепила, но какой-то борщ готовила. Он вообще любил пожрать просто, без всяких этих затей — тогда. Потом, в Нью-Йорке, он меня в китайский ресторан водил, это он уже там стал предпочитать изыски, «Самовар» и прочее. Я помню, он меня в Four Seasons в Нью-Йорке повел.
— Роскошный ресторан для нью-йоркских снобов с декором от Поллока и Пикассо!
— Именно, и я там никогда ни до, ни после не была, но мы славно посидели. А когда он меня навещал, я ждала Иосифа и готовила что умела. А в Москве он заходил в пельменную на углу улицы Горького и Бутырского Вала… Он, очевидно, доезжал на метро до Белорусского вокзала и туда заходил. Такая обычная пельменная, но хорошая, и Иосиф ее обожал (я была там годы спустя, там теперь парикмахерская или что-то еще, но никакой пельменной нет в помине). И он говорил: «Ой, кис, я уже поел». И как-то было даже немножко обидно, прямо скажем.
Ой, а можно я расскажу историю про Полухину? Полухина как-то пригласила его к себе здесь, в Англии. И она знала, что он любит пельмени. Значит, закупила фарш… По-моему, мы тоже должны были ехать туда — Ляля Абаева, я, моя сестра Вера, я уже не помню, может, [Зиновий] Зиник; она всех нас, кажется, туда пригласила «на Иосифа». И собиралась делать пельмени, потому что знала про его любовь к пельменям. И Лялька вдруг ей звонит: «Слушай, а какой ты фарш купила?» Она говорит: «Ну как какой? Смешанный — говяжий и свиной». — «Да ты что, он свинину не ест!» И она стала пальцами выковыривать кусочки фарша свиного. Он же по цвету отличается — свиной светлее. И Валя весь день выковыривала, как рассказывают злые языки, свиной фарш. Вот такая история была — пельмени и Бродский.
— Хочется подробнее узнать про Лялю Абаеву и ее мужа, переводчика Аллана Майерса, про их дом, где так любил останавливаться Иосиф в свои английские приезды.
— У них раньше был дом в Финчли, и я навещала их, когда они еще жили вместе. Аллан прелестный был человек, просто какой-то необыкновенный по тонкости, нежности. Ужасно любил собирать грибы, знал все грибные места в Англии, отменно их жарил. У них очень странный был брак, насколько я могла тогда и увидеть, и понять. Он ее абсолютно обожал, боготворил, Лялька же крутила им страшно, хотя, конечно, по-своему любила. Держались вместе, пока… уже не смогли больше.
— И в какой-то момент разошлись?
— Да, разошлись. И дружили страшно, буквально каждый день созванивались. Они долго не виделись, Аллан замкнулся. Он жил под Лондоном, куда переехал после того, как они продали этот дом в Ист-Финчли, а он переехал к сестре. Очень заботился о Ляльке, очень-очень-очень. Он вообще был дико заботливый. Звонил ей каждый день, но они просто много-много лет не виделись — то ли потому, что он преподавал там безвыездно в школе, то ли у него агорафобия была и он просто не ездил в Лондон; честно говоря, я не знаю. Конечно, он был странный, у него были какие-то свои прибамбасы. При этом они очень друг друга любили. И, когда они разлетелись, Иосиф купил для Ляльки квартиру в Хемпстеде: они как бы пополам ее купили, но, конечно, он ей подарил ее. Он сказал: «Я буду к тебе, киса, приезжать и буду у тебя останавливаться». Что и правда бывало. Но, разумеется, он хотел дать ей денег на квартиру, потому что ей не хватило бы. И там он часто останавливался, туда он и пришел в день, когда мы узнали, что ему вручили Нобелевскую.
— Я видел у Фимы Славинского фотографии из этой серии, он тоже там присутствовал в этот памятный день — 22 октября 1987 года.
— У меня с собой был фотоаппарат «Зенит», который я вывезла из России, или я к тому времени уже купила новый Canon — точно не помню, но зеркальный точно. Я там была единственным фотографом (кроме Иосифа, у которого просто не оказалось с собой фотоаппарата), и я всех с Иосифом фотографировала, всех! И я даже вроде собиралась их распечатать, но куда-то негативы пропали. Осталась моя фотография, потому что я ее отпечатала и послала Найману и Андрею Зализняку; так она и сохранилась. Короче говоря, у нас там было party, собралась вся наша лондонская компания друзей Иосифа — мы между собой дружили очень. И обидно, потому что я столько нащелкала, проявила, а потом у меня случилась череда переездов и негативы просто пропали.
— Вы, кстати, ухитрились даже через несколько часов после объявления о получении Бродским Нобелевской премии записать c ним интервью на Би-би-си…
— Оно существует, это интервью, и оно такое смешное! Все волновались. Моя коллега Лиз Робсон его отловила и уговорила прийти в студию. Иосиф с ней тоже общался, дружил еще с той жизни в Ленинграде, и Лиз затащила его к нам в эфир. (Потом она стала Эллиот, женой Йена Эллиота.) В итоге я взяла у Бродского интервью, оно коротенькое совсем, как-то все было впопыхах, ни у кого не было времени. Он куда-то бежал, и чудо, что он вообще к нам тогда заскочил.
— Там еще такой забавный момент: вы к нему на «вы» обращаетесь, но в какой-то момент соскальзываете на «ты».
— Ну да-да, хотелось сохранить какую-то условную дистанцию — все-таки Би-би-си, мы на все пуговицы застегнуты были. И немножко странно было по ощущениям, но я и с другими делала интервью к тому времени, с кем я была на «ты», а в эфире приходилось переключаться на «вы». Смешно и странно это казалось.
— И вот Бродский получил премию. Мы довольно хорошо представляем, как он перенес это психологически, а повлияло ли данное обстоятельство каким-то образом на окружение Иосифа, как вы все справились с переменой статуса?
— Ну, полный восторг! И ничего не изменилось в наших отношениях с ним, абсолютно ничего. Это не было «статусом» совсем. Просто были все в полном восторге от того, что произошло. Нобелевка! Господи боже мой! Нет, и он никогда никаких статусов своих не демонстрировал — по крайней мере, с нами, старыми друзьями… Да нет, абсолютно ничего такого не было, просто ничего не изменилось.
— Менее знакомые люди большим уважением к нему проникались, что ли; может быть, это не связано с получением премии, но мне вспоминается эпизод, о котором вы рассказывали, — как в один из своих приездов Иосиф встретился с Владимиром Буковским и, начав с расспросов о том, как было на зоне и в тюрьме, перебив его, сам принялся живописать Буковскому (который в этих заведениях отсидел гораздо дольше), как там обстояли дела.
— Да, про лагеря и тюрьмы, а Володя тактично молчал и слушал. Это произошло у меня в квартире, в Хемпстеде. И это было гениально, это было так смешно! Нет, конечно же, Иосиф обожал на себя тянуть одеяло, он был очень эгоцентричен. И даже сам этого не замечал, наверное.
— Что Иосифа так привлекало в Англии? Он, конечно, был англофилом и боготворил поэзию английских метафизиков…
— Англофил, поэзия и, конечно, язык. Нет, он и Венецию тоже любил, но повседневная Англия была почему-то родной. Не знаю, может, благодаря Аллану. Я думаю, началось все-таки с того, что Аллан с Дианой здесь уже жили, когда он приехал в Лондон вскоре после изгнания на Запад. И английские поэты, конечно.
— Кстати, Аллан заметил, что Бродский предпочитал такие звучные, истинно английские фамилии, которые ему встречались в книгах XVII века, вроде Ферфакс, Кромвель, Марвелл, Мильтон. А как Иосиф среагировал, когда вы в 1983 году вышли замуж за лорда Филлимора?
— А мы не очень интенсивно тогда общались. Я уехала с бароном под Реддинг, в Оксфордшир, и Бродский к нам туда не приезжал. И в общем-то мы не очень даже и встречались после этого. До этого я снимала всякие квартиры в Хемпстеде, он наведывался, и как-то даже я ему оставляла свою квартиру, когда я куда-то уехала отдыхать, он как раз в ней пожил. Еще возмущался тем, что у меня бардак там, как будто у него самого всегда чистота была. А я не успела посуду помыть, и он как-то был недоволен, помню, оставил даже записку: «Too much of srach». Хотя Ляля приезжала ко мне в имение, но не помню, чтобы Иосиф приезжал.
— Он избегал этого? Вы думаете, это было как-то связано с тем, что вы вышли замуж?
— Черт его знает… Во-первых, он все-таки не жил в Англии, а был здесь наездами. Он, по-моему, не очень любил даже эту деревенскую историю с countryside… он городской человек.
— Хотя вокруг колледжа Маунт-Холиок в Массачусетсе, где он работал, вполне буколический пейзаж.
— Может быть, но все равно это был, скорее, пригород. Иосиф как-то не очень ассоциируется с загородными поездками. Но не думаю, что тут какая-то ревность. Хотя у него было несколько презрительное отношение к Робину. Он не очень одобрял мой брак, скажем так. Он уже начал вести себя со мной немножко как мой папа (смеется), бывал строг. В общем, да, кривился — это, я помню, было. Титул его не очень впечатлял, не очень.
— Он к вам трогательно относился…
— Да, появилось в нем что-то отцовское.
— Ваш первый муж [Григорий Фрейдин], с которым мы знакомы, вскользь упомянул, что, когда вы уже расстались, Иосиф испросил у него разрешения, как сказал Бродский, «поухаживать за экс». Гриша рассмеялся — он не знал за Иосифом такой щепетильности, но на ухаживания благословил.
— Галантность такая была. И определенный кодекс чести. Нет, он и к Гришке очень хорошо относился тоже. Он начал у нас появляться, когда мы с Гришей еще были вместе, кажется. Он вообще был джентльмен, конечно, когда хотел. Но мог и хамить. Не мне, но про такие случаи я знаю.
— Пол Киган, редактор издательства Penguin, сказал, что его «особенно привлекал в Бродском талант к плохим поступкам». И добавил: «Обидно, что он стал так знаменит, так востребован и это помешало ему проявлять свои людоедские наклонности». А вам запомнились какие-то явные случаи подобного вызывающего поведения?
— Хорошо сказано. Я никогда этого особенно не наблюдала. Но он мог быть высокомерен, скажем так. Конечно, в нем был снобизм. И он мог человека как-то почти для себя незаметно раздавить. Я не могу вспомнить сейчас конкретных случаев, но мог. Или если соперничал, то был способен спокойненько переступить через труп.
— Я бы хотел вернуться в 1970-е и поговорить про «ардисовский» период. Вы туда приехали по совету Иосифа?
— Да, и он нам билеты купил, мне и Антону, за которые я так и не отдала ему деньги. Потому что у меня самой в Америке действительно никаких планов не было. Меня, в общем, мама выпихнула в эмиграцию, потому что не хотела, чтобы меня арестовывали. В России круг сужался — близких друзей, которые занимались диссидентскими делами, уже арестовали. И как-то так я оказалась в Америке. Я подала, правда, заявление на Би-би-си и тест прошла, но мне еще не предложили контракт. Поскольку разрешение на выезд у меня все-таки было в США, то я полетела туда, потому что в Англии без работы оставаться не могла. Я ждала приглашения на контракт и каких-то прочих решений. Полетела в Америку, оказалась в Нью-Йорке и абсолютно не знала, что собираюсь делать, как вообще зарабатывать деньги. У меня Антон был маленький, Гриша помогал, конечно, но все равно надо было жилье снимать, как-то жить. Остановились мы у Эда и Джейн Клайн, замечательных филантропов, которые помогали диссидентам. А потом они нам сняли квартиру, но ненадолго.
Когда мы встретились с Иосифом — не помню, в тот же день, когда он меня водил в Four Seasons, или в другой, — он спросил: «Ну, какие планы?» — тоже по-отцовски так. Я прямо своего папу узнавала в нем иногда. «Какие планы?» — строго повторил он. Я говорю: «Никаких. Не имею понятия вообще, что я здесь делаю». Он говорит: «Старуха, ты в маразме». И в тот же день купил нам билеты в Детройт. Я-то думала, что он как-то согласовал с Эллендеей, а потом уже выяснилось, что совершенно ничего он ей не сказал. Купил билеты, а потом уж поставил их в известность: сказал, что вот «приедет к вам Маша». А мы с Эллендеей и с Карлом виделись, по-моему, один раз у Копелевых в Москве, когда они приезжали, и все. И я еще вообще ничего не умела делать, ничего! Меня там учили печатать, я даже не умела на машинке печатать. У меня в Москве была машинка «Эрика», я купила ее по случаю, а печатала на ней в моей московской квартире Наташа Горбаневская. У Профферов композеры были, на которых набирали книжки, и они меня посадили, заклеили для начала клавиши, чтобы буквы были не видны. А это такая огромная пишущая машинка-композер, у Эллендеи обнаружился учебник машинописи вслепую, и восемью пальцами, двумя руками я буквально за три дня освоила все это дело.
Маша Слоним с сыном Антоном за день до отъезда из СССР. 1974
— А если бы не освоили, она показала бы рукой на дверь?
— Да некуда мне было деваться. Вряд ли. Они меня уже взяли в обучение. Антон там с детьми жил и играл, в школу начал с ними ходить, просторный такой дом… Вы там, наверное, не бывали.
— С Эллендеей я встречался уже в ее калифорнийском доме в Дэна-Пойнте.
— А в Энн-Арборе, в Мичигане, у них был бывший кантри-клаб, там несколько этажей было. Чудесный дом стоял на горе. У нас внизу, в цокольном этаже, были оборудованы типография и офисы. Дети — на отдельном этаже. А у меня там была мансарда. Чудесная квартира!
— То есть вы жили непосредственно в доме, где располагалось издательство «Ардис»?
— Жила там, конечно. А где мне было еще жить? Там вообще ничего же нет, университетский кампус и тот где-то в нескольких километрах от нас, а больше ничего. И Профферы мне квартирку выделили наверху с ванной. Антон не знал ни слова по-английски, ну, кроме book и каких-то простых слов, и его прямо туда бросили, к детям. Он с ними жил, телик смотрел, мультики, в общем, английский он так вот учил, на слух. Даже в школу с ними ходил. А Иосиф приезжал проведать нас.
Я научилась быстро печатать; первой моей набранной книгой была «Хранить вечно» Льва Копелева. А она объемная, и самое ужасное, что одновременно я ее еще и редактировала. У него очень много было эпитетов, описаний того, кто во что одет, абсолютно никому не нужных подробностей. Я ему все-таки написала: «Лева, я предлагаю…» Но он такой милый был, согласился со мной, и я сократила эту пухлую рукопись на треть. Короче говоря, я могла уже бегло печатать к тому времени, но у нас не было никаких корректоров, и вот приезжал Иосиф, и мы с ним вместе держали корректуру. Там такое количество опечаток было после нашей корректуры, мне до сих пор стыдно. У меня нет этой книги, но много лет я даже открывать ее опасалась.
— Наташа Горбаневская очень гордилась, что корректором ее поэтического сборника «Побережье» был сам Бродский. Там так и указано: «Корректор И. Бродский» — два слова и больше ничего на последнем белом листе. С намеком на это она и надписала мне в Париже ардисовский экземпляр: «Это подарок не только от меня».
— Да, там было проще, я думаю. Корректором книги, которую набирала я, тоже был Бродский, но ничего хорошего у нас не получилось — в ней оказалась тьма опечаток. Единственное, что меня как-то утешало, — что я не одна допустила это. Но это особая, конечно, вещь — держать корректуру большой книги.
Когда я поселилась в Энн-Арборе, Иосиф оттуда уже уехал, он жил в Нью-Йорке. Я приехала туда в 1974-м, а в 1975-м летом уже перебралась в Англию. В целом я где-то восемь месяцев пробыла у Профферов.
— Вы сказали, что Иосиф приезжал к вам. Сохранилась фотография, которую я очень люблю, где вы, Эллендея со спины, Аксенов в джинсовом костюме, Бродский в мексиканской футболке перед домом Профферов… И там маленькая деталь, которая очень подкупает зрителя: и вы, и Эллендея обе стоите на тротуаре босиком.
— Это Иосиф привез к нам Василия на своей машине. А мы с Эллендеей просто тогда босиком ходили, очень душно было. В Мичигане жуткое влажное лето. А еще мы решили, что так в жару легче водить машину, и садились за руль босиком. Они с Карлом научили меня водить автомобиль. И давали мне машину: у них в гараже были «Кадиллак» и компактный «Форд». «Кади» — это по большим праздникам, уже когда я права получила. Иосиф же «Мустанг» в Нью-Йорке еще купил, кабриолет, с открывающимся верхом! И дико гордился. Даже прокатил меня на нем. Большие «Мерсы» он тоже любил, но вот купил-то «Форд-Мустанг» и очень-очень доволен был. Не знаю, правда, долго ли он у него продержался.
Иосиф Бродский, Эллендея Проффер, Маша Слоним и Василий Аксенов перед домом Профферов. Энн-Арбор, 1975 год
— То есть всякие штучки любил — гаджеты, машины?
— Конечно! Ну, тогда такого обилия гаджетов, как сейчас, не было, но любил, любил. Ценил все это блестящее, дорогое. Он бы не признался в этом, но, конечно, любил. Он одевался консервативно, так по-английски, как английский профессор, но все равно это, естественно, должно было быть все хорошего качества.
— А что он вам дарил, можете припомнить?
— Нет, ничего не приходит в голову… Только если книжки свои дарил.
— В приступах экстраординарной нежности и теплоты Бродский любил пойти и что-то купить друзьям.
— Ну, я как-то не по этой части вообще была. Мне ничего особо и не нужно было (смеется). Вот Ляльке он подарил полквартиры, может, две трети даже. Нет, ничего не помню, чтобы он дарил мне. Он что-то в дом приносил, приходил в гости с вином, может быть, и к родителям тоже. Сладенькое любил, насколько я помню.
— А открытки он вам посылал?
— Только какие-то записочки. Типа «ту мач оф срач», вот так вот что-нибудь. Это, по-моему, на Бутырском. Или уже в Лондоне. У меня срач-то был во всех квартирах. В Москве тоже оставила ему квартиру, не помню почему, недоволен был.
— То есть у вас модус общения был очный или телефонный. Это тоже интересно, потому что у него с разными людьми формировались какие-то разные типы поведения.
— Да, со мной никакой особой корреспонденции не было. У него с мамой, если не изменяет память, была переписка. Если у меня ничего нет, то это может быть в Гувере, где хранится ее архив. И мамин, и бабушкин, все там. Вот они, по-моему, переписывались.
— Карл Проффер в своих неоконченных воспоминаниях утверждал, что Иосиф органически не был способен долго поддерживать по-настоящему близкие отношения с кем бы то ни было, в особенности с женщинами. Как вам удалось столько лет сохранять с Иосифом теплые дружеские отношения?
— Мы всегда жили в разных городах и странах, просто была дружба какая-то. У него с Вероникой Шильц были давние отношения. Но тоже он приезжал, уезжал. Моя мама говорила про него: «У Оси, как у матроса, в каждой гавани по бабе». Но были и длительные — с Фейт [Вигзелл] дружеские отношения, с Вероникой [Шильц] вполне любовные, по-моему. Так что я не знаю, что там Карл имел в виду. Наверное, были и отрывочные эпизоды…
— Вы полагаете, Бродскому в эру #MeToo пришлось бы тяжело?
— Ну конечно! Он совершенно из другого теста, из другого времени.
— Мир изменился и сильно акселерировал в последнее время — запреты на курение в классной комнате, на личные отношения между преподавателями и студентами, на которые раньше смотрели сквозь пальцы...
— Он любил крутить сигарету, он ее всегда как-то откладывал, то есть вот эти последние годы, когда я его помню, и в Нью-Йорке, и в Лондоне. Он не то что прямо курил одну за другой: он понимал, что нельзя вроде бы, и весь этот последний отрезок жизни хотел бросить. Поэтому я всегда его помню крутящим сигарету в руках и откладывающим ее. А насчет его отношений со студентками — подозреваю, что были, но ничего не знаю.
— А вы сами по-прежнему курите?
— Я бросила курить скоро три года как после 50 лет курения, фактически беспрерывного. Ну просто я чуть не умерла, поэтому я бросила курить, не приходя в сознание: так случилось. У меня какой-то бронхоспазм случился, меня здесь увезли на скорой, и я уже не знаю, что там было. А пришла в себя уже некурящей. Вот что-то произошло в этот момент, когда я отключилась, и мне в больнице предлагали никотиновые пластыри, а я говорю: «Зачем? Я не хочу курить». Очевидно, я так напугалась… Случилось какое-то чудо, потому что я никак не могла до этого бросить. Поэтому я-то Иосифа прекрасно понимала. Физической зависимости — утром встаешь, первым делом сигарета — не стало.
— Психологическая привычка победила физическую потребность. Не знаю, как это все работает, но говорят, что курящие более резистентны к COVID. Дай бог, для коронавируса это послужит охранной грамотой…
— По-разному, Юрий! Якобы к курящим не пристает. Но если уж пристало, то ты помираешь.
Иосиф очень мучился из-за того, что он не мог бросить, с одной стороны, а с другой стороны, у него была сильная кардиофобия после всех его историй с сердцем.
— Раз мы про эпидемию: вы, конечно, обратили внимание, какая странная мода сейчас возникла на Бродского и его стихотворение «Не выходи из комнаты…», где упомянут вирус. Это жутко бесит, но, с другой стороны, все-таки немногим поэтическим текстам удается спустя полвека после написания вдруг стать остро релевантными.
— Актуальное! Да, он бы гордился. Он был очень, конечно, тщеславным, и, я думаю, эта посмертная слава его бы очень порадовала.
— Кстати, вот и менее известный факт на злобу дня: перечитывая старое интервью с Иосифом 1988 года, я с интересом заметил, как он в нем презрительно отзывается о тогдашнем кандидате на внутрипартийных праймериз Джо Байдене, сейчас номинированном на пост президента США от Демократической партии. Только тогда Байден оказался замешан в скандале с плагиатом — в своей предвыборной речи он украл у политика из Лейбористской партии Великобритании целые абзацы, написанные остроумным стилем. Бродский был в бешенстве, он прямо упомянул Байдена по имени и фамилии. Мне показалось это интересным совпадением, даже своего рода пророчеством за 30 лет до президентской гонки 2020-го.
— Иосиф в своих политических наклонностях, конечно, был консерватором. Встречался с Рейганом, и ему нравился Буш-старший. «Ястребом» был.
— При этом нет сомнений, что, услышав артикуляцию тех бедных мыслей, которые есть у нынешнего президента Америки…
— Нет, не его герой, это точно! На этом его консерватизм бы сломался. Не думаю, что он голосовал бы и за демократов: там выбор тоже кошмарный. Они с моим папой как-то сходились в этом вопросе. Мама у нас была более демократических, что ли, взглядов, либеральных: это, я думаю, влияние ее английской мамы, моей бабушки, Англии и прочего. А папа с Иосифом друг друга понимали лучше, они были похожими в своих жестких оценках и суждениях.
— Говоря о «героях»: вам доводилось посещать с Иосифом кинематограф?
— По-моему, нет. Но полагаю, что он вполне себя отождествлял с какими-нибудь героями черно-белых фильмов, красавцами. С моим любимым Хамфри Богартом, например. Так я себе представляю.
— К 80-летнему юбилею Бродского должен был вот-вот открыться музей-квартира в Доме Мурузи, однако реставрация пока еще в разгаре, и из-за последних событий в связи с пандемией все торжественные мероприятия отложили. Каким бы вы сделали этот музей, если бы у вас была возможность повлиять на его устройство?
— Я же была в музее «Полторы комнаты», когда его как-то прикинули на один день в 2015 году. Но то, что там тогда сделали… это как-то не совсем. Мне больше нравится его мемориальный кабинет в Доме Ахматовой, он мне понятнее. Там какая-то возня идет еще вокруг музея-квартиры, сейчас-то все остановилось, наверное. А вот кабинет — это точно его кабинет. Трогательно, что у Иосифа папин Пушкин стоял в нью-йоркской квартире. Папа же подарил ему один отлив своего эскиза головы Пушкина, он ему очень понравился, небольшой такой бронзовый бюст.
Бюст А.С. Пушкина работы И.Л. Слонима© Из архива М. Слоним-Филлимор
— Он у Иосифа был на рабочем столе в Америке. В документальных кадрах, снятых у Бродского, его видно в кабинете.
— Да, он увез его в Америку. У нас тоже есть один отлив. А Иосиф влюбился в него совершенно, и папа ему тогда копию подарил. Теперь бюст вернулся в Россию, стоит в мемориальном кабинете в Петербурге. И это приятно.
— Чудесно, что вы сказали об этом. Провенанс бюстика работы Ильи Львовича должен быть известен. Признайтесь: от всей этой «бронзовости» вокруг самого Иосифа, которого лично вы все-таки помните живым собеседником, не жутко?
— Вы знаете, мне как-то даже трудно это совместить, честно говоря. Для меня он все равно остался просто тем, кем был, — со своими прелестями, слабостями и гениальностью. Вот таким, каким я его помню, когда мы общались с ним. На меня абсолютно не подействовал его дальнейший образ лауреата, честно, совершенно нет. Может, я его мало уже видела в том качестве. Хотя я была на Нобелевке — правда, не в зале, но он пригласил на частное, дружеское празднование у Янгфельдта в доме. Я на Нобелевку была аккредитована от Би-би-си. Я, помню, договорилась с Иосифом, что он даст мне свою нобелевскую речь заранее и я, соблюдая, конечно, эмбарго, дам ее сразу же в эфир! По блату.
— Я не знал, что вы были в Стокгольме. На имеющейся у меня копии со списком присутствовавших на официальном банкете круг гостей, приглашенных лауреатом по литературе, довольно ограниченный.
— Потому что он меня в Стокгольм пригласил не как официальную гостью: там гостями были Венцлова, Лосев, Буттафава, Шильц и другие, я же в праздновании и всех этих пьянках участвовала неформально. Как-то на меня совершенно не подействовало его изменение, как вы сказали, статуса. И, по-моему, на него в отношениях со старыми друзьями — тоже. Хотя он был снобом, но оставался верным другом. Впрочем, я знаю его истории с предательствами, это действительно случалось. Как он Аксенова предал с рецензией на книжку. И это в нем тоже было. Но на себе я подобного не чувствовала никогда.
— С Аксеновым, видимо, сработал тот самый соревновательный механизм, о котором мы говорили. Бродский ведь не чувствовал, что с вами надо соревноваться.
— Там было соревновательное — и мужское, и писательское смешалось. Некрасивая история, конечно.
— По-вашему, правда на стороне Аксенова?
— Правда, конечно, на его стороне. Хотя я вполне допускаю, что Иосиф не хотел кривить душой. Но можно было, наверное, как-то это сделать поделикатнее, что ли. Я верю, что ему роман «Ожог» не понравился. И, как следствие, он отказался писать внутреннюю рецензию. Или написал во внутренней рецензии, что «роман — говно». К слову сказать, я текст «Ожога» изменила при подготовке к эфиру на радио. И призналась потом Аксенову, что мне роман тоже не весь понравился: я, по-моему, третью часть убрала для чтения на радиостанции Би-би-си. Мы же в эфире читали весь самиздат и тамиздат, который не печатали в России. И, когда я Васе сказала, мол, я несколько изменила там роман, он сказал: «Ну и хорошо!» А Иосиф же прекрасно понимал, что значит его неблагоприятный отзыв для писателя-эмигранта. Просто сказал бы, что не может рецензировать по причине конфликта интересов. Можно было отказаться.
— Ощущал свою власть и иногда ею пользовался.
— Вот это и нехорошо.
— И напоследок, поскольку вы — собачница, а Иосиф был кошатник. Иногда такое людей тоже может разделить. Как он относился к собакам, когда бывал у вас?
— Про отношения Бродского с собаками ничего конкретного не помню. В Москве у нас в родительской квартире был такс Трике, но он был связан с визитом Ахматовой к нам. Он умер до знакомства Иосифа с домом, а до моего отъезда из СССР появилась Кутя, которая потом улетела к Гришке, моему первому мужу, в Калифорнию. Иосиф к тому времени уже уехал. Иосиф, мне кажется, нормально относился к собакам, хотя действительно обожал кошек. Я помню его кису в Питере, потом в Нью-Йорке… И всех своих любимых женщин он тоже «кисами» называл. И меня тоже, и мне это, конечно же, нравилось.
Понравился материал? Помоги сайту!
Ссылки по теме