Yellow matter custard dripping from a dead dog's eye.
«Маннелиг в цепях» — вторая книга Ильи Данишевского. Как и в первой его книге — романе «Нежность к мертвым», здесь перед нами для начала встает проблема, самым простым, лобовым способом определяемая так: что это? Стихи, проза? Исповедь, вымысел? Понятие «поэтическая проза» (или, того хуже, «проза поэта») не исчерпывает всего смысла этой принципиальной неясности: Данишевскому важна замутненность формы, которая как бы выступает последней или даже единственной завесой на пути безжалостной откровенности. Здесь повсюду аффект — и почти повсюду он как будто присыпан или даже завален землей. Его голос глух, он прорывается исподволь. Он выходит, как вода изо рта человека, спасенного из затопленной шахты.
Вплывание в этот текст — медленное, почти безобидное: часть «Тени над мутабор» посвящена впечатлениям детства, воспоминаниям о друзьях и подругах; надо всем этим веет тревожный флер подростковой сексуальности, мучительно-недоуменного questioning'а со всех сторон. Чуть позже мы увидим, во что этот questioning превращается, будучи перенесен с «эротического» на «социальное». В одной из литературных вселенных — параллельных одному из инвариантов жизни — существует закон, по которому эрос сосуществует с танатосом, приводит к нему, подпитывается им. Данишевский угадывает этот закон: детские влюбленности здесь разбиваются о смерть, о мысли, с ней связанные, о неловкость из-за того, что смерть все изменила. И как-то объясниться, восстановить прежние отношения после этой перемены совершенно невозможно. Приходится идти окольными путями.
«Непрямое сообщение» — критерий безусловно поэтический. Важная отсылка для Данишевского — поэзия Пауля Целана, названного здесь и прямо, и косвенно — например, в немецком слове «тотенкляге». Слово это означает «похоронное причитание» — фольклорный, долитературный жанр, с которым исследователь Целана Дитер Лампинг связывает «Фугу смерти». (Еще один «целановский» маяк в книге Данишевского — упоминание Анны Глазовой, замечательной поэтессы и переводчицы Целана.) Но тексты Данишевского радикальны тем, что берут все под сомнение — в том числе «святые», спасительные отсылки. Вместо «Фуги смерти» здесь «Убежище» — рассказ о некоем месте, где читают стихи над солдатами, убитыми в Донбассе. В «Убежище» появляется сетевая поп-поэтесса, заводящая над трупами свое тотенкляге: казалось бы, перед нами — та самая «нежность к мертвым», но в нее врывается трезвый и матерный голос рассказчика, тут же обличающий бессмысленность этой макабрической литературщины.
© Порядок слов, 2018
В один клубок у Данишевского сплетаются сарказм и отчаяние; непонятно, что вытянешь, потянув за одну из нитей; ничего нельзя сказать наверняка. Мы оказываемся в мире фейка: на одной его обочине лежат реальные мертвые тела, а на другой находится ошеломленный герой-рассказчик. Он проверяет и отбрасывает один аффект за другим, отмахивается от навязанных обязательств («Звонок матери достигает меня на мосту, затем в старом городе, чтобы узнать, когда я смогу перевести ей деньги, напомнить мне о тех тяжелых днях, спросить, как погода и наполнена ли Европа лесбиянками…»). Мантра «личное — это политическое» в такой ситуации перестает работать. Она становится таким же переплетенным клубком, от которого хочется отстраниться, но не получается. К примеру, герой Данишевского в очередной раз рассуждает о смертях — не абстрактных, а близких: знакомой девушки, знакомого ребенка. Смерть рассекает клубок, как в легенде о гордиевом узле, — но, разумеется, не может быть выходом. Выходы предлагаются частные — но символичные:
и в самом конце он может спросить «ты планируешь что-то с этим сделать?» и радостно смеяться, когда я говорю «вернуться в прошлое и хорошенько е∗нуть палкой по осиному гнезду».
Еще один выход — появление утрированного Другого: существа, чья смерть способна действительно заставить испытывать нежность. Речь о собаке, которая появляется здесь почти в каждом тексте и даже на иллюстрациях между текстами (ветеринарно-анатомические атласы, кунсткамера собачьих уродств). Смерть собаки — зримый ужас, вмещаемый со всеми физиологическими последствиями. Прием затуманивания здесь не срабатывает: «секреция из собак, превращенных в мощи» все равно оборачивается предельно конкретными картинками убийства собак, «чтобы не трахались на детских глазах» (то есть чтобы не вели себя естественно, не разрушали установленный порядок), и последующего разложения. Физиологическим фактом, против которого не попрешь. «Похороны, происходящие, как любовная песня. Чтобы что. Ничего. Чтобы не было войны». Разумеется, Данишевский не был бы Данишевским, если бы на пространстве книги не была оспорена и эта частно-гуманистическая перспектива: вот уже в одном стихотворении появляется «шувалов», который «перевозит трупы над атлантикой». Политическое все же не позволяет о себе забыть.
Строго говоря, такое постоянное перескакивание регистров (представим себе матрешку, которая разваливается и порождает себе подобных по собственной воле) — явление вполне невротическое. «Маннелиг в цепях» можно читать как погруженное, полевое исследование невроза — будь то невроз политический, когда антивоенный пафос сливается с порывом изгнать неугодную реальность, или литературный. В современной литературе, в том числе западной, за которой Данишевский следит, очень многое поставлено на этическую карту. Как говорить, чтобы кого-нибудь не обидеть, — вопрос, стоящий перед современным писателем. Вопрос, который, вообще говоря, показался бы диким еще лет двадцать назад. За этим вопросом маячит другой: как говорить, чтобы не столкнуться с неприятными последствиями — обструкцией, бойкотом, хэштегом? Вот и получается:
наказание за незаконность рассказа этой истории
наказание за незаконность умалчивания этой истории
наказание за неэтичность рассказа об этой истории
наказание за неэтичность нужных слов в нужной последовательности временных контактов перепаянных схем и признание как натужный подвиг под действием паяльной лампы
наказание и судебный приговор за желание покончить со всеми процессами телесной памяти и невозможность даже приступить к процессу сцеживания правды из одного тела в другое путем орального контакта первой степени и наказание за право на апатию
Нарочитая механистичность этого отрывка свидетельствует, как ни парадоксально, о сломе механизма речи. О неисправности, которая настигает писателя, когда с разных сторон к нему протягиваются цепи, а смотреть на эти цепи можно и как на вериги.
Ведь при чем тут, собственно, Маннелиг и почему он в цепях? Маннелиг — так зовут героя средневековой шведской баллады, рыцаря, в которого влюбилась троллиха, а он не ответил ей взаимностью. Отказ от любви, понимание невозможности любовной речи — лейтмотив нескольких текстов в книге, прямо выраженный в двух письмах, которые состоят из сплошных купюр, а в подписях слова «С любовью» зачеркнуты и заменены на «С уважением». Своим синтаксисом название «Маннелиг в цепях», возможно, претендует на родство со знаменитыми модернистскими текстами о мучительной любви («Венера в мехах») и мистическом, овеваемом благословением мертвых детстве («Себастьян во сне»); сквозь оригинальное немецкое название стихотворения Тракля проглядывает уже угаданная Виктором Iванiвым «травма». Сегодня мы, с одной стороны, с напряженным вниманием относимся к травматическому опыту, а с другой, легко можем заподозрить в бесконечных разговорах о травме спекуляцию. Или, вернее, сталкиваясь с массовым потоком свидетельств о травме, мы перестаем замечать индивидуальность каждого его компонента. Но она, эта индивидуальность, есть — ровно так же, как есть наша собственная индивидуальность.
Так, к примеру, у врачей, которым зачастую — в связи с их социальной функцией — отказывают в праве на аффекты и антипатии, эти аффекты и антипатии все равно проявляются.
Соответственно, есть и еще одно объяснение названия «Маннелиг в цепях». Это истолкование, как мне кажется, проясняет и месседж книги в целом. Вызывая у читателя самые разные реакции — скажем так, ответные аффекты от жалости до ужаса или отвращения, — Данишевский сразу умело гасит их. Он профессионально отмечает, что всякий импульс можно превратить в литературу. В книге есть тому несколько показательных примеров. Данишевский здесь как описывает чужие практики, так и примеряет их на себя. Он анализирует ситуацию, при которой предельная искренность сплетена с литературным лицемерием, возвращающимся как очередной невроз, навязчивое состояние:
писать слова новых текстов
которые будоражат фантазии и приманивают тугие лойсы и тонкая книжка с посвящением которое репостнула девочка которая притворяется лесбиянкой и два мальчика чтобы сливать в них стихи и втроем дрейфовать в кошмарах
и его имя
Или:
грязная трава сворачивается в 14 тысяч знаков (без пробелов) эссе «поэтика ∗∗∗∗ как устойчивый конструкт консервативного консенсуса», которое ты хочешь опубликовать на COLTA.RU, потому что в возможности публикации — в респектабельном пересечении — ты сможешь забыть болезненный озноб и гнойное вращение твоего диагноза в 15, который чуть позже срастается с тем, что тебе ломают нос за то, что ты влюблен в мужчину
Или:
…я разглядываю внутреннее строение кожи, змеящиеся перекрытия, реновационный снос в поисках того, что мертвая материя в твоей памяти может образовывать новые интересные сочетания слов, которые позже будут опубликованы (думаю, к следующей весне) в журнале «След»…
Это, возможно, называется профессиональной деформацией. Но в таком случае более высокий профессионализм — не замести эти мысли под ковер, а в самом деле позволить им найти свое место в тексте. Действительно вытащить в литературу. Абстрагируясь от личности автора, мы получаем текст — неуютный, невротический, предельно честный. И если не сбрасывающий цепи — цепи этики, политики, памяти, — то прекрасно их осознающий.
Илья Данишевский. Маннелиг в цепях. Предисл. Елены Фанайловой. — СПб.: Порядок слов, 2018. 120 с. (Серия «Новая поэзия»)
ПОДПИСЫВАЙТЕСЬ НА КАНАЛ COLTA.RU В ЯНДЕКС.ДЗЕН, ЧТОБЫ НИЧЕГО НЕ ПРОПУСТИТЬ
Понравился материал? Помоги сайту!