Мы не были с Сашей близкими друзьями; я был и остаюсь другом Глеба, с которым они в какой-то момент образовали свой критический тандем — союз, поражавший своей крепостью, если учесть, что нелегкий характер Саши стал притчей во языцех. Саша легко умела подрезать человека так, что он мгновенно терял чувство превосходства и излишнюю самоуверенность. Часто с этого начинались отношения с Сашей — такое не может не взволновать. Я, как и почти все, ее немного побаивался и держал дистанцию, которую в то же время по разным поводам жаждал сократить. Она была субъектом, предположительно знающим — знающим больше, чем ты хочешь показать, — как потом выяснилось, для многих. Но за все время нашего общения Саша не сказала мне ни одного обидного или жесткого слова — казалось, берегла. Сейчас я об этом ужасно жалею: для нее это было одним из способов войти в настоящие, а не поверхностные, светские отношения. Одна вещь поразила меня во время нашей последней встречи — Саша в шутку говорила: «Всем кажется — я властная, меня боятся. Но странно, что никто не понимает: на самом деле я хочу подчиняться».
Коллективную единицу Саши с Глебом Напреенко я в шутку называл «Напряженовы». Это имело отношение к их психологическим портретам, но больше, конечно, к тому напряжению, что вызывали их тексты — и что порождало их. Саша была много кем, и даже поразительно, как столь разные ипостаси могут уживаться в одном человеке: блестящий, не лезущий за словом в карман журналист, обстоятельный историк искусства, преподаватель (который был важной фигурой, по-моему, для всех своих студентов в школе Родченко — во всяком случае, для всех, с кем я разговаривал), политический активист, страстный любитель баскетбола, художник и дизайнер, независимый куратор странных мероприятий вроде «Опухшего глаза», модник (Саша признавалась, что ее любимый способ прокрастинации — скроллинг модных блогов), исследователь психоанализа, композитор и исполнитель, наконец (Саша написала несколько пьес для Скрэтч-оркестра). Но по призванию и своей онтологии Саша всегда была критиком — для нее не было застывших формул и раз и навсегда определенных отношений. Все, что становилось предметом ее интереса, ставилось под вопрос. Она всегда находила необычный и очень личный ракурс, не вынося свою позицию за скобки. Во всем, что оказывалось под ее взглядом, ее интересовали место желания и вписанность рассматриваемого в систему политических и экономических связей. Особенно увлекательно было следить за тем, как в ее штудиях тело включалось в процессы производства субъектности — даже в коротких заметках. До сих пор невероятно остроумными мне кажутся ее тексты о конструировании классовой идентичности машиной парка Горького или, например, о LavkaLavka и еде как идеологическом медиа.
Ее мысли — неважно, о политике ли, об искусстве, о кино или о театре — приводили к нетривиальным выводам. Ее интересовало сложное и парадоксальное — и в культуре, и в людях, и в их взаимодействии. Саша была непредсказуема и свободна. Она была очень живая, и жизнь для нее была непрекращающимся напряжением интеллекта и чувств. Она не тешила себя простыми иллюзиями. Учеба в Чикаго, американская академия были для нее возможностью выйти на новый интеллектуальный уровень, которого ей недоставало здесь. Но в то же время она была очень критично настроена по отношению к устройству академии, к экономической и культурной сегрегации американского общества. Помню, во время ее академических каникул, когда она гостила у нас в Санкт-Петербурге, Саша с улыбкой делилась ощущением, что в университетах люди получают благословение на то, чтобы защищать исследования на тему собственных неврозов. Про нее такое нельзя было сказать.
Для меня и для многих из нас Саша была очень важным ориентиром — только постфактум понимаешь, насколько важным. С ее уходом мы все очень сильно потеряли. Остается только перечитывать ее тексты, вспоминать, задаваться вопросом — как бы Саша к этому отнеслась? Ответов нет, но есть та высокая планка, то внутреннее напряжение, что не хотелось бы потерять.